Изменить размер шрифта - +
Однажды, открыв дверь, я почувствовал, что попал в другой часовой пояс; после темноты моей комнаты и черного коридора мамина спальня вся светилась — по сравнению с остальной частью дома там всегда словно брезжил рассвет. И еще там стоял манекен, наряженный для настоящей жизни — для выхода в свет. Иногда я принимал манекен за маму, я думал, она уже встала с постели и направляется в мою комнату — наверное, услышала, как я кашлял или плакал во сне, а может, просто рано встала или, наоборот, только что пришла, задержавшись где-то допоздна. А иногда манекен заставлял меня вздрагивать; я почему-то начисто забывал о его существовании и в сером полумраке маминой комнаты принимал его за бандита — ведь фигура, замершая столь неподвижно возле спящего человека, равно похожа на стража и на злоумышленника.

А все потому, что у манекена была мамина фигура — один к одному. «На эту штучку поневоле оглянешься», — часто говаривал Дэн Нидэм.

После того как Дэн с мамой поженились, он рассказывал мне про манекен разные интересные вещи. Когда мы переехали в квартиру Дэна в общежитии Академии, манекен, как и мамина швейная машинка, поселились там в столовой, в которой мы, впрочем, никогда не ели. Чаще всего мы питались в школьном буфете, а когда все-таки закусывали дома, то делали это на кухне.

Дэн пробовал спать в одной комнате с манекеном всего несколько раз. «Что случилось, Табби?» — спросил он в первую ночь, подумав, что мама встала с кровати. «Ложись спать», — сказал он в другой раз. А однажды спросил у манекена: «Ты что, заболела?» И мама, еще не успев как следует заснуть, промурлыкала: «Нет, а ты?»

Но самые яркие впечатления от неожиданных встреч с маминым манекеном остались, конечно, у Оуэна Мини. Задолго до того, как нашу с ним жизнь изменил броненосец Дэна Нидэма, одной из любимых игр Оуэна в доме на Центральной улице было раздевать и наряжать манекен. Моя бабушка не одобряла подобной забавы — мы же как-никак мальчишки. Мама поначалу тоже насторожилась — она опасалась за свою одежду. Но потом стала нам доверять: мы брали ее вещи чистыми руками, мы возвращали все платья, блузки и юбки на свои вешалки, а нижнее белье, тщательно сложенное, — в свои ящики. Со временем мама стала настолько снисходительно относиться к нашей игре, что иногда даже делала нам комплименты, — дескать, ей такая комбинация и в голову не приходила. А Оуэн порой приходил в такой восторг от наших творений, что просил мою маму примерить необычный ансамбль.

Только Оуэн Мини мог заставить мою маму покраснеть.

— Я ношу эту блузку и эту юбку уже сто лет, — говорила она. — Но ни разу не догадалась надеть их вместе с этим поясом! Ты просто гений, Оуэн!

— НО ВЕДЬ НА ВАС ЛЮБАЯ ВЕЩЬ СМОТРИТСЯ ХОРОШО! — отвечал ей Оуэн, и она краснела.

Чтобы не льстить в открытую, можно было бы просто заметить, что мою маму, как и манекен, наряжать легко, потому что все вещи у нее или черные, или белые: всё со всем сочетается.

Было у нее еще, правда, одно красное платье, и мы никак не могли уговорить маму носить его. Вообще-то оно никогда и не предназначалось для носки, но я был уверен, что уилрайтовская бережливость не позволит маме отдать его кому-нибудь или выбросить. Она увидела это платье в каком-то шикарном бостонском магазине; ей понравился плотный эластичный материал, понравился глубокий вырез на спине, понравился узкий приталенный верх и широкая юбка — все, кроме цвета. Такой цвет мама терпеть не могла — ярко-алый, как листья пуансеттии на Рождество. Она собиралась, как всегда, воспроизвести его в черном или белом варианте; но до того ей понравился покрой, что она сшила даже два платья — и черное и белое. «Белое — на лето, под загар, — сказала мама. — А черное — для зимы».

Приехав в Бостон, чтобы вернуть красное платье, мама, по ее словам, обнаружила, что магазин сгорел дотла.

Быстрый переход