И если все же я постоянно вел себя, как свинья, то вина в этом не моя, а моего начальства, которое подправляло меня исключительно в мелочах, вместо того чтобы объяснить суть всей системы в целом, как делают в лучших английских университетах, и провозгласить основные принципы пристойного поведения, и научить, как, начиная так-то, безошибочно кончить тем-то, и раскрыть истоки того, что называется манерами. Тогда такие привычки, как ковыряние в носу, почесывание яиц, сморкание в два пальца и мочеиспускание на ходу, я, прежде чем демонстрировать их публично, сопоставил бы с исходными аксиомами благопристойности. У меня же обо всем этом только негативные и эмпирические представления, а это значит, что почти всю жизнь я прожил во мраке неведения, все более сгущающемся по мере того, как жизненные наблюдения все больше и больше ставили под сомнение возможность постоянного соблюдения этикета, даже в весьма ограниченных пределах. И только с тех пор, как я прекратил жить, я задумался об этом и обо всем остальном. Обретя покой гниения, я вспоминаю свою жизнь, это затянувшееся бессвязное переживание, и сужу ее, как, по слухам. Господь будет судить меня, с не меньшей дерзостью. Гнить - это тоже жить, я знаю, знаю, не томите меня, но иногда забываю. Возможно, настанет такой день, когда я расскажу и об этой жизни, и тогда я узнаю, что в то далекое время, когда, как мне казалось, я что-то знал, я просто существовал, и что бесформенная и безостановочная страсть спалила меня до самой гниющей плоти, и тогда же я пойму, что, когда приходит знание того, что не знаешь ничего, вырывается крик, всегда одинаковый, в меру пронзительный, в меру откровенный. Так давайте же крикнем; говорят, это действует благотворно. Да, крикнем сейчас, потом, пожалуй, еще раз, потом, возможно, последний. Крикнем о том, что заходящее солнце осветило белую стену полицейского участка. На этот белый экран, как в китайском театре теней, брошена тень. Моя и велосипеда. Не отрывая взгляда от стены, я начал играть. Жестикулировал, размахивал шляпой, катал велосипед перед собой, вперед, назад, гудел в рожок. Сквозь зарешеченные окна за мной следили, я чувствовал на себе их глаза. Полицейский, стоявший у двери, велел мне убираться. Он мог этого не делать, я уже успокоился. В конце концов, тень ничуть не лучше предмета. Я попросил полицейского помочь мне, сжалиться надо мной. Он не понял. Я думал о пище, которую предлагала мне благотворительница. Достал из кармана камешек и сунул его в рот. Он стал совсем гладким, когда-то его ласкали волны, теперь сосал я. Камешек во рту, гладкий, круглый, он успокаивает, освежает, когда сосешь его, обманываешь голод, забываешь жажду. Моя медлительность разгневала полицейского, он направился ко мне. За ним тоже следили через окна. Кто-то засмеялся. Во мне тоже кто-то смеялся. Я взял в руки свою негнущуюся ногу и вынес ее за кадр, отбыл. Я забыл, куда я направляюсь. Остановился подумать. Если крутишь педаль, думать нелегко, для меня. Когда я начинаю думать на велосипеде, то обычно теряю равновесие и падаю. Я говорю в настоящем времени, ибо о прошлом проще говорить в настоящем. Назовем его мифологическим настоящим, не имеет значения. Я задумался, приняв привычную позу, но вдруг вспомнил, что это запрещено. Я продолжил свой путь, о котором не знал ничего, просто путь по поверхности земли, светлой или темной, ровной или холмистой, но всегда мне дорогой, несмотря ни на что, как дорог звук того, кто идет по ней, оставляя за собой в сухую погоду облако пыли. И вот я уже приехал, не успев даже сообразить, что покинул город, на берег канала. Канал пересекает город, я знаю, знаю, даже два. Но откуда эти изгороди, эти поля? Не мучь себя, Моллой. Внезапно я соображаю, что моя негнущаяся нога - правая. На противоположном берегу я увидел упряжку ослов, тянущих бечевой баржу в мою сторону, услышал сердитые крики и глухие удары. Чтобы лучше видеть приближающуюся баржу, я остановился и оперся ногой о землю. Баржа приближалась так плавно, что рябь на воде не возникала. |