|
Но среди материальных вещей не обнаруживается бесконечного, и поэтому разум никогда не может помыслить столь многое, чтобы он не мог помыслить затем ещё большее. Таким образом, наш разум может познавать бесконечное только потенциально.
Бартенев засмеялся и поднял ладони вверх.
— Сдаюсь. Если такой схоласт начнёт рассуждать…
Нальянов усмехнулся, авторитетно поднял палец вверх и сказал:
— В давние времена папа Бонифаций Восьмой объявил войну могущественному роду Колонна, жившему в Пенестрино. Бонифацию не удалось взять его силой, и тогда он призвал Гвидо да Монтефельтро, францисканского монаха, пообещал открыть ему двери рая и отпустить грехи, если тот даст ему совет, как победить Колонну. Тот дал лукавую рекомендацию обещать Колонне полное прощение, если они уступят Пенестрино, потом сровнять замок с землёй, а после — изгнать род из Рима. Папа так и поступил. У Данте лукавый францисканец попадает в ад. Чёрный херувим счёл, что, несмотря на обещанный папой рай, он должен получить, по совету своему, ад, и говорит ему: «Forse tu non pensavi, ch'io loico fossi? А ты не думал, что я тоже логик?» — Нальянов усмехнулся, — вот и я тоже всегда боюсь услышать это от чёрта.
— С чего бы? — усмехнулся монах. — Вы же ничего не проповедуете, не интересуетесь преступлениями, не волочитесь за женщинами и не верите в народное счастье. Лукавых советов тоже не даёте. С чего бы вам беспокоится?
— Из-за недостатка логики, отец Агафангел.
Бартенев повернулся к нему, долго смотрел в лицо, потом странно смущаясь и отворотив глаза от собеседника, точно про себя пробормотал: «Мне померещилось, что у вас совсем не логики недостаток».
— Конечно, грехи мои явны, — Нальянов рассмеялся. — Окромя гордыни бесовской, грешен всем набором барским — от безделья и лени до уныния.
Бартенев, раз подняв глаза на Нальянова, тут же и опустил их.
— Я вам не духовник. Но, хоть и умны вы пугающе, кажется, несчастны очень, — он умолк, заметив, что Нальянов отшатнулся.
Монах стал торопливо прощаться. Нальянов, как заметил Дибич, на прощание кивнул и, не глядя на него, медленно пошёл к дому.
Дибичу не понравился услышанный разговор — и какой-то схоластической дидактичностью, и своей неотмирностью, и тем, что Нальянов был столь красноречив с нищим монахом. Он поймал себя на том, что едва ли не ревнует. И бунтовало не самолюбие — снова заныло сердце. Он вышел из тени, шаги его зашуршали по гравию, и Нальянов, уже севший на скамью у входа, обернулся.
— А, Андрей Данилович! — он поднялся навстречу Дибичу.
— Не знал, что вы с монахом-то знакомы.
Нальянов вдруг подался вперёд.
— Агафангел? Вы его знаете?
Дибич кивнул.
— Конечно. Учились вместе. Безумец. Загубленная жизнь. Сын Гордея Бартенева, богача-промышленника. Способности к математике, физике. Ему прочили блестящее будущее — и вот, всё насмарку. Богоискатель… Он служит в Павловске.
— Григорий Бартенев…вспомнил, — пробормотал Нальянов, кивнув, и продолжил, — ну, и объясните теперь, Бога ради, смысл вашего красноречивого взгляда. Зачем вам пикник Ростоцкого, точнее, зачем вам на оном увеселении я?
Дибич сел на скамью.
— Честно? Я заинтересовался иррациональными вещами, а именно — вашим колдовским обаянием, и хочу попытаться разложить его на составляющие. Проанализировать.
Нальянов расхохотался, хоть и негромко и не очень-то весело.
— Объектом разума может быть только рациональное, дорогой Андрей Данилович. Иррациональное же непознаваемо по определению. Его можно ощутить, но это, мне казалось, не про вас.
— Господи, вы отказываете мне в способности чувствовать?
— Боже упаси. |