– Я считаю, – закончил Кадфаэль, – что он пошел в лазарет по доброте душевной, а там простая случайность подсказала ему, где взять отраву. Вот он и поддался искушению, о чем можно только скорбеть, ибо по натуре он не убийца. Но, тем не менее, он виновен, а потому не может и не должен вступать во владение землями убитого им отца.
Главный судья откинулся на скамье с тяжким, тревожным вздохом и взглянул на Меурига, который и бровью не повел, выслушав речь монаха.
– Ты все слышал и понял, в чем тебя обвиняют? Желаешь ли ответить?
– Отвечать тут нечего, – заявил Меуриг, которому отчаяние придало решимости. – Все это пустые слова, они ничем не подкреплены. Да, как он вам и сказал, я действительно был тогда в доме моего отца вместе с его женой, мальчишкой, ее сыном, и двумя слугами. Ну и что с того? В лазарет я тоже заходил, это правда, и случайно проведал про эту мазь, про которую он тут распинается. Но с чего он взял, что я связан с убийством? Эдак я тоже мог бы обвинить любого, кто находился тогда в том доме, только я этого делать не стану, потому как доказательств-то все равно нет. Сержант, так тот с самого начала считал, что это дело рук Эдвина, пасынка моего отца. Но я и его не обвиняю. Я говорю только, что впутывать меня в эту историю ничуть не больше оснований, чем всякого другого. Где доказательства?
– Доказательство у меня есть, – отозвался Кадфаэль. – И вот ведь что печально – по всему видно, что это преступление было совершено не сгоряча, в порыве гнева, о котором человек мог впоследствии сокрушаться, а с заранее обдуманным намерением. Ибо тот, кто стащил отраву из лазарета, должен был принести с собой склянку, чтобы было куда отлить снадобье. Эту склянку он потом долго скрывал, пока был на людях, а при первой возможности незаметно ее выбросил. Так вот, склянка попала в такое место, куда ее никак не мог забросить Эдвин Гурней, приемный сын Бонела. Любой из домочадцев мог, но только не он. Он побежал из дома прямо к мосту, а потом в город – есть свидетели, которые видели это и подтверждают.
– Досточтимые судьи, мы опять слышим одни слова, причем лживые, – вмешался Меуриг, почувствовавший себя несколько увереннее. – Склянки этой никто и в глаза не видел, иначе о ней и сержант бы помянул. Все, что он говорит, от начала до конца выдумки, он специально сочинил эту небылицу, чтобы заморочить вам головы.
Конечно же, об этой улике не знали ни Эдвин, ни Хью Берингар. О том, что склянка найдена, было известно только Кадфаэлю и брату Марку. Слава Богу, что именно Марк нашел и пометил это место: его, во всяком случае, не заподозришь в предвзятости.
Кадфаэль опустил руку в суму и вытащил оттуда маленький сверток. Аккуратно развернув салфетку, он достал склянку из зеленоватого стекла, покрытую подтеками.
– Склянка нашлась. Вот она! – воскликнул монах и поднес улику к исказившемуся от ужаса лицу Меурига.
Молодому валлийцу потребовалось всего мгновение, чтобы собрать все свое мужество и овладеть собой. Но Кадфаэль видел его испуг, и теперь у монаха не осталось и тени сомнения, только горечь, ибо этот человек ему нравился.
– Эта улика, – продолжал Кадфаэль, обернувшись к судьям, – была найдена не мною, а одним юношей, который мало что знает об этом деле и никак не заинтересован в его исходе, а потому лгать не станет. Место находки помечено. Склянка вмерзла в лея мельничного пруда, как раз под окном одной из комнат того дома, где произошло убийство. А Эдвин Гурней ни на минуту не оставался в этой комнате один, и, стало быть, выбросить из окна ничего не мог. Взгляните на нее, если хотите, но будьте осторожны – склянка и снаружи запачкана, и внутри еще осадок остался.
Меуриг посмотрел на судей, передававших друг другу завернутую в салфетку улику, и сказал решительно и нарочито спокойно:
– Допустим, что это правда, хотя здесь и нет того, кто разыскал эту штуковину, а нехудо было бы его самого послушать. |