|
Поюровский ощущал себя почти неземным существом, может быть, Хароном, наладившим набитую пассажирами ладью к переправе через Стикс. Кого-то он еще мог столкнуть, оставить на берегу, но вряд ли это богоугодное дело. Бомжи, проститутки и прочее отребье: человеческая гниль, стираемая с чистого лика земли его мощной дланью. Он испытывал гордость оттого, что оказался способен на такое деяние, и иногда ему хотелось ободрить убывающую нечисть какой-нибудь немудреной шуткой.
— Эй, жмурики! — окликнул жизнерадостно. — У кого жалобы, просьбы?! Становись в очередь, всех приму!
Крайнюк, не любивший эти представления, не понимающий их тайного, поэтического смысла, потянул за рукав, дескать, пошли, Василий, ну что ты вечно, как маленький; но неожиданно с одной из ближайших коек поднялась лохматая голова и, светясь совершенно нормальными, ясными глазами, внятно произнесла:
— Поди сюда, доктор. Присядь на минутку.
Поюровский даже зажмурился, проверяя, не померещилось ли? Нет, не померещилось: пожилой бомж весело, бодро манил его к себе.
Поюровский, замедленно двигаясь, подошел, устроился на краю койки, больше сесть некуда.
— Слушаю вас. На что жалуетесь?
— Помилуйте, на что мне жаловаться? У меня все в порядке. Полюбоваться на тебя хочу напоследок.
Голова бомжа, обтянутая синюшной кожей, с проступившими черепными костями, почти слилась с подушкой, тем невыносимее сияли восторженные, умные глаза, завораживали Поюровского.
— Ты кто? Чего хочешь?
— Я уже никто. Больше никто. А вот ты мнишь себя победителем. Напрасно, доктор. Торжествовать осталось недолго. Срок твой вышел...
К изумлению Поюровского странный полупокойник, у которого крови осталось литра два-три, произнес какую-то длинную фразу на непонятном языке, вроде как на латыни, и улыбаясь протянул к нему сухую, дрожащую руку. Поюровский почувствовал, если тот дотронется до него своей мертвой клешней, случится что-то непоправимое, но не находил в себе силы отстраниться. На мгновение его тело будто окостенело.
Спас Крайнюк. Подошел сбоку, опустил на лицо бомжа широкую толстую ладонь, придавил, зашторил дьявольский огонь.
— У них бывают проблески, — объяснил Поюровскому. — Лучше отвернись. Вредно смотреть.
— Ну-ка, ну-ка! — напрягся Поюровский. — Убери лапу-то, убери. Пусть договорит.
Крайнюк послушался, отнял ладонь. Глаза бомжа по-прежнему смеялись, но свет из них ушел, он уже не дышал.
— Подох? — спросил Поюровский.
— Дезертировал. Можно было еще денек покачать.
— Кто такой, не в курсе?
— Откуда мне знать. Документов не держим, не регистрируем. Бомж он и есть бомж. Клементина упоминала, вроде из профессоров.
Клементина — старшая медсестра и распорядительница, пользующаяся в подвале неограниченной властью. Женщина неопределенного возраста, загадочного темперамента, по-птичьи любопытная ко всему, что исчезает. Здешняя ходячая картотека.
— Еще что говорила?
— Да чего про него говорить. Печень съедена циррозом, все остальное — тоже труха. Не стоило возиться.
Ошибка типичная, которой не избежишь, каждый третий бомж попадал к ним в таком нетоварном виде.
В гнилую кровь подмешивали консервантов — вот и весь прибыток. Поюровский прикрыл покойнику смеющиеся глаза, показалось, пальцы нырнули в череп.
Брр — неприятное ощущение!
— Слышал, как он грозил?
— Со зла это, от обиды. Не бери в голову.
В детской палате Поюровский немного оттянулся, расслабился, хотя все еще звучало в ушах зловещее предсказание. Но дети есть дети — утешение взора, как цветы. Даже здесь, в отстойнике, уложенные пачками на широких лежаках, заторможенные, с приостановленными функциями, они чудесным образом излучали радость первичного биологического синтеза. |