|
Самым надежным оказался Авраам Брегет, часовщик и физик, прославившийся на весь мир своими часами, морскими и астрономическими инструментами. В 1787 году из Англии возвращается Бриссо, тоже бедствующий и боящийся даже признаться, что деньги, вырученные им продажей сочинений Марата в Англии, он просто проел. Бриссо поражен крайней бедностью Марата, он помогает ему продавать приборы и книги. Бриссо отметит в своих мемуарах, что и в нищете Марат сохранял свою гордость и достоинство: «Стремление к славе было его болезнью, и он не стремился к деньгам».
Впрочем, иногда удача навещает нищего, но гордого Марата. Среди членов ненавистной Французской академии дружеское расположение к нему сохраняет Беозе, с помощью которого Марату удается опубликовать анонимно перевод «Оптики» Ньютона, украшенный официальным одобрением Академии, не изменившей, естественно, пренебрежительного отношения к научным работам самого Марата. Этот незначительный, достигнутый путем уловки, успех не меняет ничего в бедственном положении Марата. Кажется, ничего уже не оставляет надежд на лучшее. Но ведь как раз в это время развертывается движение за реформы, связанные с деятельностью Неккера. Несколько раз его сторонники предлагали Марату присоединиться к их усилиям, опубликовав за счет банкира брошюры в поддержку реформ. Однажды Бриссо прямо спросил его: «Почему вы упорно продолжаете заниматься физикой? Настало время подумать о свержении деспотизма, объединить вашу деятельность с моей». Марат ответил: «Я предпочитаю спокойно продолжать мои эксперименты. Физика не ведет в Бастилию». Может быть, трусость побуждала воздерживаться от политики? Вероятно, он просто не верил в движение, возглавляемое либеральными аристократами. Летом 1788 года новая, тяжелая болезнь обрушилась на Марата. Он уже считал себя обреченным в свои 45 лет. Зато он продолжает твердо верить в ценность своих научных работ. Он пишет завещание, доверяя все свои рукописи и все имущество Брегету. Совершенно неожиданно он поручает своему другу передать все его научные разработки… в Академию наук!
Как он трогателен и жалок, этот Марат! Даже перед лицом смерти он думает о славе! На этот раз о посмертной славе. И какая уверенность в себе, когда он пишет: «Такова была, есть и будет судьба гениальных людей, которые опередили свой век: оплакивать всю жизнь слепоту настоящего поколения и встречать определенную оценку со стороны будущих поколений».
Марат прав. Будущие поколения сумеют оценить его подлинное величие. Но, увы, оно связано не с его скромными научными достижениями, которые он слишком переоценивал. Не с его яростной борьбой против злонамеренных академиков. Вообще, период от возвращения из Англии до начала революции не составляет самой блестящей страницы в биографии легендарного Друга народа. Порой, когда он, к примеру, буквально пресмыкается перед королем Испании или Пруссии, кажется, что это кто то другой. Ведь уже говорилось, какую причудливую смесь гениальности с крайней ограниченностью представлял собой этот необыкновенный человек. Кроме яркой вспышки «Плана уголовного законодательства», в парижский предреволюционный период почти не видно Марата, защитника и пророка угнетенных и униженных. Тяжкая болезнь обрушивается на него, он уже пишет завещание. И вдруг наступает выздоровление, вернее – воскресение! Оно произошло не в результате применения каких либо целительных средств вроде тех, которые принесли короткую, эфемерную известность Марату, «врачу неизлечимых». Его вылечила и воскресила революция.
Спасительный кризис, возрождение мужества наступили, когда больному Марату рассказали, что решено созвать Генеральные Штаты. В отличие от множества французов, да и от самого Людовика XVI, пожалуй, полагавших, что дело сведется лишь к перераспределению в сборе налогов, Марат сразу почувствовал, что наступает революция. Он писал об этом: «Я стонал…, когда революция возвестила о себе созывом Генеральных Штатов. |