Изменить размер шрифта - +
Но Будрайтис ел ночью, в темноте, на своих нарах. Жевал громко, давясь и причмокивая. И даже икая от сытости. Ел свиное сало без хлеба. И без соли. Рвал зубами, как хищный зверь из сибирской тайги, и этим пробудил зверя в голодных соседях по казарме. С подведенными животами они взвыли, как стая волков на луну, и в темноте ринулись к нарам Будрайтиса.

Чем это кончилось? От сала не осталось и запаха. Даже бывший кантор Шяуляйской синагоги, ефрейтор Фишман, нажрался трефного так, что сало текло по губам и по шее.

У Ивана Будрайтиса было обнаружено два перелома ребер, и его отвели в медсанбат. Туда же в полном составе вскоре прибыли и остальные обитатели казармы. Еврейские желудки не переварили проклятой Богом пищи. Они лежали в одной палатке с Иваном Будрайтисом, и он даже не ругался с ними, потому что всем было не до того – все стонали от боли…

Моня Цацкес бодро миновал позиции артиллеристов и, приняв влево, дунул по прямой к березовой рощице. Вот и указатель «Хозяйство Цукермана», хотя никакого хозяйства и в помине нет: между редких березок с побитыми ветками – пустые снарядные гильзы, втоптанные в мягкую землю, обрывки газет.

Грудастые, с раскормленными боками девки из полевой почты, избалованные офицерами, всякого, кто ниже лейтенанта, за человека не считали. Рядового Моню Цацкеса, заявившегося к концу дня, они лениво покрыли матом в три глотки, но так как он не отлаивался, а стоял навытяжку и пялил на них свои круглые глазки, они смягчились, как и подобает истинно русским душам, и бросили ему на вытянутые руки ящик, тянувший на ощупь не меньше, чем пять килограммов.

Ящик был аккуратный, из новой фанеры. И на верхнем боку химическим» карандашом были проставлены номер полевой почты и его, Мони, фамилия. Моня нес посылку на вытянутых руках, как мать ребеночка, и возле «Хозяйства Цукермана», где не было свидетелей, присел на поваленную березу и бережно отодрал с гвоздями верхнюю фанерку.

Взору его предстало несметное богатство, упакованное заботливыми ручками Маруси в газетную бумагу: три круга сухой колбасы («Каждому по кружочку», – честно решил Моня), две банки рыбных консервов «Судак в томате» («Шляпентоху дам одну, литовец обойдется»), два розовых бруска сала с копченой корочкой («Ионасу один – он католик, Шляпентоху сала не полагается»), кулек репчатого лука и не меньше чем кило конфет «подушечки» в бумажном мешке.

Только солдатская закалка и высокие моральные качества бойца Красной Армии удержали Моню от того, чтобы, урча по-звериному, не вцепиться зубами пахучие кульки и глотать их, не жуя, вместе с бумагой.

На дне под кульками лежал листок бумаги, исписанный женской рукой. Письмо Моне. От Марьи Антоновны. Без фамилии. Умница баба. Конспиратор.

«Здравствуйте, Моня, не знаю вашего отчества, – читал он по складам, вытянув губы трубочкой, словно дул на горячий чай. – Добрый вечер или день. Как протекает ваша фронтовая жизнь? У меня все по-старому. Посылаю, что смогла, кушайте на здоровье и бейте врага без промаха. Я по вас крепко скучаю. И, чтоб не так скучать, много работаю на благо Родины. Если есть возможность, пришлите ваше фото, чтоб мертвая копия напоминала мне живой оригинал. На этом кончаю, жду ответа, как соловей лета. Поздравляю с наступающим праздником Первое Мая – Днем международной солидарности трудящихся».

У Мони голова пошла кругом. Он увидел перед собой белую грудь мадам Штанько, и свою пятерню, сгребающую эту грудь, разинутый рот Марьи Антоновны с темными точками пломб на зубах, откуда рвется страстный вопль: «Ка-ра-у-у-ул!»

– Ах, зараза! – тепло сказал Моня.

Верхнюю крышку с адресом он предусмотрительно бросил в «Хозяйстве Цукермана», чтоб и следа от марусиного почерка не осталось. Вечер наступал стремительно.

Быстрый переход