Изменить размер шрифта - +

– Ух, этот Цацкес, – сочувственно вздохнул старший политрук Кац, – я никогда не питал к нему политического доверия… Даже труп не обнаружен.

– Ищите его труп! Не могло же его разорвать на куски! – с надеждой в голосе распорядился командир полка. – Знамя на его теле – голова на моих плечах!

Подполковник Штанько снял фуражку и носовым платком вытер вспотевшую голову. Вытер нежно, словно проделывал это в последний раз.

С обеих сторон лениво, напоминая лай уставших собак, постреливала артиллерия, и для опытного солдатского уха это было верным признаком, что бой, слава Богу, идет к концу.

 

Он лежал на широкой деревенской кровати, а сын Божий со старой иконы смущенно глядел на него. Ибо Моня лежал бесстыдно голым. Как мать родила. Слегка прикрыв срам уголком простыни.

Дородная баба, босая, полуодетая, с распущенной косой и болтающимися под рубашкой огромными грудями, выглянула в окошко и певуче подтвердила:

– Стреляют, милый, стреляют. А чего им не стрелять? Снаряды, чай, не свои, а казенные.

– Ну, тогда, баба, иди ко мне, – великодушно позвал Моня. – Еще разок успеем.

– И то дело, – охотно согласилась баба, снимая через голову юбку. – Это ведь как в народе сказано? Солдат спит – служба идет.

На большой русской печи, в чей побеленный известью кирпичный бок уперлась спинкой кровать, за ситцевой занавеской замерли с открытыми ртами дети, а сивый дед приложил ладошку к уху:

– Чего, чего солдатик сказал?

Пятилетняя девочка неохотно оторвалась от дыры в занавеске и шепотом пояснила деду:

– Иди, говорит, баба ко мне. Еще разок успеем.

 

– Знамя! – не своим голосом заорал подполковник Штанько, отрывая от глаз бинокль. Он стоял во весь рост в «виллисе». На дороге, позади – грузовики с солдатами.

Через поле к деревне мчится другой «виллис», качаясь и кренясь, как от морской качки. Держась за ветровое стекло, пытается устоять на ногах старший политрук Кац.

– Знамя! – вопит он. – Я первым обнаружил знамя!

Под колесами «виллиса» вспыхивает пламя. Гремит оглушительный взрыв. «Виллис» наехал на мину. Фуражка политрука отлетела далеко в поле.

К краю мокрого бархата приникли губы подполковника Штанько. Стоя на одном колене, как на торжественном параде, целует он знамя. Целует с большим чувством. Вдоль бельевой веревки, на которой подсыхает выстиранное бабьими руками обмундирование знаменосца Цацкеса, как почетный караул, застыли солдаты с автоматами на груди.

Подполковник, счастливый до одурения, облобызал еще и витые шнуры и золотые кисти знамени и, только напоровшись губами на тесемки Мониных кальсон, поднялся с колена во весь свой могучий рост.

– Рядовой Цацкес! Дай и тебя поцелую!

Моня стоял перед ним, голый, каким его вытащили из постели, и лишь бедра его были стыдливо прикрыты сельским, расшитым петухами, полотенцем, которое он придерживал обеими руками.

Командир полка на радостях не придал значения, что рядовой Цацкес одет не по форме, и, схватив его руками за уши, пригнул голову к себе и влепил поцелуй в губы, сначала несколько раз пристрелявшись, чтобы разминуться с его вислым большим носом.

– Да тебя, стервеца такого, к награде представить! Сохранил знамя! Наградить немедленно! Сейчас же! Не сходя с места! Я отдаю тебе свою медаль!

Он поспешно стал отвинчивать со своей груди медаль.

Старший политрук Кац, обожженный взрывом, чумазый, в изорванном обмундировании, приковылял, хромая, и вперил завистливый взгляд в медаль, отвинченную подполковником Штанько.

– Носи с честью!

Подполковник поднес медаль к волосатой груди Мони и тут сообразил, что привинчивать ее некуда.

Быстрый переход