Разбредались по домам проститутки. С похмелья жадно хлебали воду из дворницких кранов, которые все они открывали, но ни одна не закрутила обратно, и вода текла по панели. Прохожие были редки еще. Один из них, одетый под Макса Линдера, в котелке и при тросточке, удивленно присвистнул. Артеньев тупо смотрел на него, и не сразу понял, что перед ним штурман.
– А вот это, – сказал Паторжинский, – уже срам… От кого угодно, но от вас я никак не ожидал подобного падения…
Артеньев рассыпал спички по земле и горько зарыдал. Паторжинский отвез его на Фонтанку, 24; остановились перед дверью, на которой медная табличка свидетельствовала о хозяине квартиры: «Берсонъ». На звонок им открыла обворожительная женщина в трауре.
– Янина, – сказал ей штурман, – это мой товарищ по флоту.
За скромной табличкой «Берсонъ» укрывалось подлинное великолепие. Готический зал вел в залу концертную, устроенную по образцу Веймарского дворца, и еще был зал – для собрания саксонского фарфора. Множество картин висело на стенах, часть из них уже была скатана в рулоны… Паторжинский сказал:
– Наше коло провело здесь польскую выставку, чтобы привлечь внимание русской общественности к нуждам поляков.
– Но я вижу здесь Венецианова, Брюллова… – осмотрелся Артеньев. – Бог мой, но при чем здесь Репин и Серов?
– Сознательно! Родство двух великих славянских культур не подлежит сомнению… Ну, Семирадским тебя не удивишь. А вот, посмотри: это Бакалович. Кстати, ведь ты обожаешь портреты, вот – оцени Лампи… Остатки сладки былого вернисажа. Ладно. Тебе, я вижу, сейчас даже не до этой прелестной миниатюры.
– Да. Тяжко. Бог с ней, с миниатюрой…
Паторжинский уселся в готическое кресло.
– Старшой! – сказал он Артеньеву, как на корабле. – Пятнадцать лет я посвятил русскому флоту, и не раскаиваюсь. Но, кажется, ты стал в этом раскаиваться… Яниночка, можно кофе?
Женщина, вся в черном, бесшумно подала им кофе: подходя, она поправила эскиз Баччиарелли и удалилась, ступая бесплотно, как дух порабощенной Польши… Паторжинский посоветовал Артеньеву вернуться обратно на флот и придвинул ему сахарницу.
– Я могу вернуться, – натужно произнес старлейт, – только ради единой цели: чтобы погибнуть на флоте! Но служить на флоте я больше не желаю… Я устал от угроз и оскорблений.
– А я вам даже завидую, – вздохнул Паторжинский. – У нас ничего нет, кроме прошлого. Будущее пока в неясных программах, и мы живем на Рембрандтах, вывезенных нами из тех замков, где пируют сейчас наглые тевтоны… Мы ужасно одиноки!
– Но у вас цель, а я свою цель потерял. У меня всегда были маленькие потребности, – признался Артеньев. – Раньше они выражались в желании отлично служить, а по вечерам ковыряться в каталогах. Сейчас… какая служба сейчас? Разве это служба? Это горе наше. Кругом вопли, суматоха… предатели! – сказал он, вспомнив о Корнилове. – Я, согласен подставить себя под пули, но только под вражеские. Ждать, когда тебя убьют свои, противно.
– Россия, – заговорил Паторжинский, – вообще такая страна, в которой к людям всегда относились с беспощадной черствостью. И нигде так не оскорблялось человеческое достоинство, как в России. Поверь, я-то, поляк, это хорошо знаю. Но… возвращайся!
– На флот?
– Да. Вы, русские, сами не знаете своего счастья.
– Мы тоже в трауре, как и ваша прекрасная Янина.
– Траур легко снять.
– Но мне больно… вот здесь!
Он коснулся груди и, поникший, ушел.
Спичек на Руси не было. |