— Только не моим именем. Пусть у него будет имя моего отца. Роберт. Роберт — хорошее английское имя.
— Тогда Роберт Эдгар.
Она пошла на уступку, и ему показалось невежливым и неуместным возражать против второго имени. Так мальчик получил имя Роберт; временами Вильям улавливал на лице малютки собственное настороженное выражение, хотя, вообще говоря, мальчик, как и остальные дети, пошел в Алабастеров — такой же бледный, стройный и нервный. Даже в то время рождение пятерых детей всего за три года считалось быстрым и большим приращением семьи; как-то раз Вильям поймал себя на мысли, что его неуклюжие малыши очень похожи на щенячий выводок. И завладев той, которую так страстно желал, о ком писал в дневнике, он не был счастлив в полной мере.
Он был несчастлив по многим причинам. Больше всего его мучила мысль, что он позабыл о своей цели, о своем призвании. Просить Гаральда помочь ему снарядить новую экспедицию он не смел, такая просьба была бы неуместна: его дети были еще слишком малы. Он вновь стал разбирать коллекцию Гаральда, набивал бесконечные чучела, выдумывал хитроумные способы хранения экземпляров, даже сравнивал под микроскопом африканских муравьев и пауков с их малайскими и американскими сородичами. Но коллекция была столь бессистемна и запутана, что он нередко впадал в уныние. Не о такой работе он мечтал. Ему приходилось перебирать мертвые высушенные оболочки, а хотелось наблюдать жизнь, изучать живых тварей. Иногда он с горечью обнаруживал сходство этого нагромождения надкрыльев, пустых грудных клеток, слоновых ног и перьев райских птиц с путаной книгой Гаральда о Божьем промысле, в которой тот брел по замкнутому кругу, часто останавливаясь в недоумении, находя на мгновение просвет и вновь теряясь в колючих зарослях честного сомнения.
Чем пристальнее они оба рассматривали мех, зубы, цветки, клювы, хоботки, тем тверже он убеждался в том, что существует мощная, жестокая созидательная сила, которая не обладает ни снисхождением, поскольку неразумна и бесстрастна, ни любовью, потому что она без сожаления избавляется от всего бесполезного и убогого, ни потребностью творить, поскольку вовсе не восторгом подпитывается ее таинственная звериная энергия; и сила эта искусна, прекрасна и ужасна. И чем большее восхищение он испытывал, наблюдая, как эта сила исподволь изменяет все живое, тем более тщетными и жалкими представлялись ему попытки Гаральда поймать ее в сеть теологии, увидеть в круговерти природы отражение и подтверждение его взглядов на доброту и справедливость. Временами он едва не переходил на крик, пытаясь втолковать это Гаральду, но всякий раз не мог решиться без обиняков заявить о своих убеждениях — из чувства долга перед стариком, из почтительности, из стремления уберечь его от потрясения. Он был уверен, что, раскрыв Гаральду свои истинные соображения, повергнет своего благодетеля и тестя в бездну отчаяния. И не делал этого из простого человеколюбия. Но тем сильнее ощущал он омрачавшее его жизнь одиночество. В амазонских джунглях он тоже был одинок. Когда он, бывало, сидел у костра на лесной прогалине, прислушиваясь к воплям ревунов, стрекоту крыльев, казалось, он все бы отдал, лишь бы услышать человеческий голос, заурядное «Как поживаете?», замечание о дурной погоде или безвкусной пище. Но там он был самим собой — мыслящим существом, выживающим при помощи быстрой смекалки, разум жил в его хрупком теле, он видел солнце и луну, взмокал от пота и речных испарений, его кусали москиты, жалили кровососущие мухи, глаза и уши спасали его от змей, помогали на охоте. Здесь же, в сельском доме, в замкнутом и сложном обществе его обитателей, он был одинок совсем по-другому, хотя редко оставался наедине с собой. В женское общество на кухне, в детской и гостиной он не был вхож. Его малютки находились под опекой сначала кормилицы, потом няни и воспитательницы, их возили в колясках, кормили из бутылочек и с ложечки. |