Вдруг Петр Анисимыч увидал того типа, который однажды примазался к нему в трактире Бубнова. Все такой же испитой, но одет прилично. Тип показывал жандарму на кого-то глазами и быстро шептал.
— Идемте отсюда, — сказал Петр Анисимыч женщинам.
Сазоновна вскинула вопрошающие глаза.
— Типа я тут одного приметил.
Не успели пробиться сквозь толпу, кто-то крикнул: «Горит!» Промчались пожарники на лошадях. Впереди сам брандмайор. Люди друг у друга спрашивают:
— Где горит?
— То ли на Петровке, то ли в Рахмановском!
— Бежим глядеть! — крикнула Танюша, увлекая Анисимыча и Сазоновну.
Анисимыч сразу-то не отговорил, а какие смотрины на пожаре? Человек сгорел — празднику тотчас и убыло.
Домой возвращались утренним поездом. Танюша спала и во сне, вспоминая, видно, сгоревшего, вздрагивала.
— Вот и пасху справили, — сказал Петр Анисимыч. — Переберемся в Ликино. Место тихое, зеленое. Что молчишь, Сазоновна?
— Чего говорить? Куда ты, туда и я. Наш-то и вправду змей! За один удар пятьсот рублей не пожалел. На такого не наработаешься.
— Объявили уже, — преодолевая дрему, но уже не в силах открыть глаза, сказал Петр Анисимыч, — объявили, что по новому договору на полтора рубля меньше будут платить.
— Куда ж меньше-то?
— Морозову видней.
II
В праздники Тимофей Саввич в купеческом клубе кутил на виду всей Москвы. Старообрядцы, известное дело, вина в рот не берут, у них строго, но по Москве гулял зловещий шепоток: Морозовы-де злейшие враги церкви, раскольники ярые, православным людям на их фабриках всяческое утеснение и неправда безобразная.
«Происки конкурентов», — доложили Тимофею Саввичу, и он решился дать представление.
В товарищах у Тимофея Саввича оказался томский купец Чувалдин. Этот кожами торговал, но фабричное дело показалось ему заманчивым, завел и стал прогорать. Кинулся за помощью к своему другу, нижегородцу Соболеву, а тот с рекомендательным письмом отправил его к Морозову.
Тимофей Саввич в клуб явился в самый апогей, в час ночи, тоже не без умыслу. С двух часов, по уставу, пребывающие в клубе подвергались штрафу. За первые полчаса взыскивали 30 копеек, за вторые — 90, за третьи — 2 рубля 10 копеек, а за последние, седьмые, — 38 рублей 10 копеек.
Разговоры Тимофей Саввич, выпив шампанского, вел громкие, и всё про театры. Вспоминал, как в семидесятых годах, когда частных театров не было, барышник Самсонов за три сезона нажил два каменных дома.
— Да и как было не нажиться?! — кричал на весь зал Тимофей Саввич. — Когда пела Патти, за кресло плачивали по сто и по двести рублей. Я сам за ложу бельэтажа выкидывал шестьсот целковых… В первом-то ряду, когда Патти пела, обязательно сидел ее муж; сначала это был маркиз Ко, потом тенор, красавец Николини. Но господи! Ради Патти и тысячу заплатить было не жалко. Запоет «Соловья» — душа на небеси. И представь себе, Чувалдин, как мудро было заведено: какую бы оперу ни давали, хоть Моцарта, хоть Россини или что-либо французское, без «Соловья» Алябьева не обходилось… Единственный, так сказать, русской души всплеск. Сама русская опера была в полном ничтожестве. Давали два спектакля в неделю, и оба при пустых залах.
«Вот мы какие раскольники, — говорил Тимофей Саввич своим противникам, — в театрах бывали и бываем».
Но в конце концов шампанское свое дело сделало. Морозов забыл, что он приехал давать представление, и, сбавив тон, заговорил с Чувалдиным о делах. Правда, и здесь не обошлось без позы. |