|
Античеловечная утопия рухнула, но на ее развалинах не торжествуют ни свобода духа, ни благородство мысли. Ничего, кроме абсурдного, жалкого фарса. Напрасны оказались многомиллионные жертвы: человечество не стало лучше, мудрее, взрослее.
Для России же это обернулось пошлой трагикомедией, в которой бывшие партийные боссы средней руки да генералы КГБ играют роли главных демократов и спасителей страны от коммунизма. На сцену вылезло все самое уродливое, гнилое, подлое, до поры прятавшееся по щелям коммунистического острога и выжившее благодаря полной атрофии совести. Это те, кто на блатном жаргоне именуется «шакалье»: пока настоящие воры в камере, их не видно и не слышно, они отсиживаются где-нибудь под нарами. Но вот ушли воры на этап, и тут же объявились «шакалы», разгулялись, блатуют, наводят свои порядки. А появись опять настоящий вор — их как ветром сдуло, опять под нарами. И, глядя на эту шакалью «демократию», невольно вспоминаешь пророческие слова Высоцкого:
В общем, если что и заставляло меня продолжать туда ездить, так только старая привычка не сдаваться, здравому смыслу вопреки. В конце концов, разве не занимались мы всю жизнь абсолютно безнадежным делом?
Да и что мне еще оставалось делать? Трудно примириться с мыслью, что вся твоя жизнь оказалась напрасной, а все усилия и жертвы — бессмысленными. Так вот и получилось, что я, сцепив зубы и превозмогая омерзение, продолжал мотаться в Москву, пробиваться к новому «демократическому» начальству да уговаривать их открыть партийные архивы. И чем дольше это продолжалось, тем труднее мне становилось отказаться от своей затеи, хотя шансы на ее успех уменьшались с каждым приездом.
Еще не успел кончиться так называемый путч в августе 1991 года, а я уже был в Москве, доказывая новым властителям российских судеб, что сделать это — в их же интересах. Раненого зверя надо добить, пока он не очухался от шока. Главное — не давать им оправиться. «Нужно, — твердил я, — создать комиссию для расследования всех преступлений коммунизма, причем желательно международную, чтобы избежать обвинений в политических подтасовках. Нужно расширить дело “путчистов” и превратить его в суд над КПСС. Дело же нужно рассматривать открыто, т. е. теперь же, без потери времени, прямо под прожекторами и телекамерами, как ведется расследование комиссиями Конгресса США».
Момент был уникальный, все было можно. Растерявшаяся номенклатура была на все согласна, опасаясь только одного — самосуда, расправы прямо на улицах. От вида болтающегося в стальной петле «железного Феликса» у них перехватывало дыханье. И, пользуясь этой ситуацией, вполне можно было провести если и не Нюрнбергский процесс, то все же нечто очень похожее, а по своему нравственному воздействию на наш одичавший мир — и более сильное. Во всяком случае, сдвиг «вправо» после такого процесса был бы никак не меньший, чем «влево» — после Нюрнбергского.
Самое удивительное, что это почти удалось. Опьяненное своей нечаянной победой, российское начальство далеко вперед не заглядывало, а про внешний мир и вообще не ведало. Идея же прикончить непосредственного противника казалась им и логичной, и заманчивой.
«Что ж, — сказали мне, — мысль неплохая. Только нужно, чтобы она исходила не от нас, не от правительства. Вот ты ее сам и запусти».
Так и поступили. А срочно вызванный директор Центрального телевидения Егор Яковлев придумал, как ее «запустить» наиболее сенсационно — в телевизионном диалоге с новоназначенным главой КГБ Вадимом Бакатиным.
Было самое начало сентября, Москва еще не вполне оправилась от «путча», еще оставались баррикады у Белого Дома, а на Садовом кольце лежали цветы в память погибших там троих ребят, когда мы — телевизионная группа, Яковлев и я — подъехали к знаменитому зданию на Лубянке. |