А оно оставалось недостижимым.
И тогда, начав вполголоса, дядя Пио часами разговаривал с ней, разбирая пьесу, углубляясь в мир нюансов голоса, жеста, темпа; и часто до самой зари они сидели там и декламировали друг другу величавые диалоги Кальдерона.
Кому хотели угодить эти двое? Не публике Лимы. Та давно уже была удовлетворена. Мы приходим из мира, где знали иные мерила прекрасного; мы смутно вспоминаем красоты, которыми не овладели снова; и в тот же мир мы возвращаемся. Дядя Пио и Камила Перикола изводили себя, пытаясь установить в Перу нормы какого-то Небесного Театра, куда раньше них ушел Кальдерон. Публика, которой предназначаются шедевры, обитает не на этой земле.
Постепенно беззаветная преданность Камилы своему искусству ослабела. Пробуждавшееся время от времени презрение к ремеслу актера сделало ее нерадивой. Объяснялось это укоренившимся в испанской классической драме равнодушием к женским ролям. В то время как драматурги, собиравшиеся вокруг дворов Англии и Франции (а немного позже и Венеции), обогащали женские роли, постигая остроумие женщин, их обаяние, страсть и истерию, писатели Испании не сводили глаз с героя — дворянина, разрываемого противоречивыми требованиями чести, или грешника, в последний миг припадающего к кресту. Много лет дядя Пио выбивался из сил, придумывая, как заинтересовать Периколу ее ролями. Один раз он принес ей известие, что в Перу приехала внучка Вико де Бареры. Дядя Пио давно уже привил Камиле свое благоговение перед великими поэтами, и она никогда не сомневалась в том, что они немного выше королей и не ниже святых. И вот с огромным волнением они выбрали одну из пьес мастера, чтобы сыграть перед его внучкой. Они репетировали ее сто раз — то с великой радостью открытия, то в унынии. В вечер представления, когда Камила подглядывала из-за складок занавеса, дядя Пио показал ей маленькую немолодую женщину, утомленную бедностью и заботами о большом семействе; но Камиле казалось, что перед ней вся красота и достоинство мира. Дожидаясь реплики, предшествовавшей ее выходу, она в благоговейном молчании льнула к дяде Пио, и ее сердце громко стучало. Между актами она хоронилась от всех в пыльном углу склада и сидела с блуждающим взглядом. После спектакля дядя Пио привел внучку Вико де Бареры в комнату Камилы. Камила стояла у стены между двумя афишами и плакала от счастья и стыда. Потом она упала на колени и стала целовать руки немолодой женщины, а немолодая женщина стала целовать ее руки; и пока зрители расходились по домам и ложились спать, гостья рассказывала Камиле маленькие истории, которые хранились в семье, — о работе Вико и его привычках.
Самыми счастливыми для дяди Пио были дни, когда в труппу принимали новую актрису — ибо появление нового таланта неизменно подстегивало Периколу. Дяде Пио (он стоял в конце зала, согнувшись пополам от веселья и злорадства) казалось, что тело Периколы превратилось в алебастровую лампу, где горит сильный свет. Без всяких трюков и аффектации она пускалась затмевать новое дарование. Если шла комедия, она была воплощенное остроумие, если же (что случалось чаще) драма об оскорбленной аристократке и неутолимой ненависти — сцена буквально дымилась от ее страсти. Она наэлектризовывалась до того, что стоило ей прикоснуться к руке партнера, как по залу пробегала ответная дрожь. Но такое вдохновение посещало ее все реже и реже. По мере того как совершенствовалась ее техника, искренность становилась менее необходимой. Даже когда Камила была рассеянна, публика не замечала разницы, и только дядя Пио горевал.
У Камилы было очень красивое лицо, вернее, оно бывало красивым, когда оживлялось. В минуты покоя вы с удивлением замечали, что нос у нее длинный и тонкий, рот усталый и немного детский, глаза голодные — словом, довольно убогая крестьянская девушка, вытащенная из кафешантана и не сумевшая привести в согласие требования своего искусства со своими аппетитами, своими мечтами и перегруженным распорядком дня. |