|
Возникало оно как-то стихийно, само собой. Под вечер на Биллабонге, в полосе буша, протянувшейся вдоль болотистого берега, собирались целые толпы. Приезжали верхом скотоводы и овцеводы с приречных низин, прикатывали на грузовиках окрестные мелкие фермеры, а горожане шли пешком или ехали кто на машине, кто на велосипеде. Собирались без всякой подготовки, повинуясь инстинктивной тяге австралийцев к родным дебрям. Разводили костры, кипятили в походных котелках воду для чая, и можно было весь вечер переходить от костра к костру, пить, играть в ту-ап или в карты, вторить забористым куплетам или же слушать австралийские народные песни, которые у нас каждый знает наизусть, если не все, то многие.
Любовь к народной песне у австралийцев — совсем особое явление. Пожалуй, если не считать русских, нет больше народа, который бы так любил свои песни. Гуртовщики и торговцы, боксеры и завсегдатаи баров, проповедники и школьники, вперемежку усевшись вокруг кипящего котелка, самозабвенно распевали «Энди стадо погнал к водопою» или «Пришельца со Снежной реки».
Я написал для своей газеты заметку об этом сборище, где с особенным умилением расписывал, как некий Х., по субботам обычно валяющийся пьяным на тротуарах Данлэп-стрит, в этот субботний вечер сидел под сенью старых эвкалиптов — известного оплота австралийской нации — и твердым голосом выводил припев «Баллады о смерти гуртовщика». Старая миссис Ройс, моя патронша, похвалила меня за эти строчки, назвала их самыми сильными в моем сочинении, однако же сказала, что придется их вычеркнуть: хоть оно и верно, что всякий австралиец, даже разбуди его среди ночи, может спеть, не запнувшись, любую нашу народную балладу, но большинство как-то этого стесняется, и не стоит распространяться об этом в газете, чтобы не сердить читателей. Пойдут смешки, пересуды, и это может испортить следующий «праздник скотовода».
Помню, как один толстый фермер из Миндуна, по прозвищу Небритая Рожа, постукивая о свой сапог оловянной кружкой, пропитым голосом распевал под этот аккомпанемент:
Дальше он, правда, не знал, но и этого довольно.
Пели еще много других песен, больше всего на слова Генри Лоусона. Этот истинный поэт колониальной Австралии родился в палатке на привале и вырос истинным детищем своей страны, ничего не заимствуя у английских поэтов Озерной школы, оказавших немалое влияние на его более образованных соотечественников, — оттого-то, должно быть, все они давно позабыты, а его слава жива и поныне. «Голубая гора», «Мятежные дни», «Энди стадо погнал к водопою» — все это Лоусон. В тот вечер я вдосталь наслушался его песен, как и песен другого поэта, Банджо Паттерсона, автора одной из первых и самых знаменитых австралийских баллад — «Пришелец со Снежной реки».
Не было, видно, такой песни, которую не знал бы Локки Макгиббон. Коренной австралиец, Локки в тот вечер казался одной из традиционных фигур народного зрелища, и не только потому, что он был хозяином всех наших городских и загородных аттракционов. Словно сейчас, слышу, как он горланит во всю мочь без малейшего выражения:
В следующих строфах говорится о том, как Баннерман и жених, попав в лесной пожар, обменялись лошадьми. Жених ускакал на гнедой кобыле Баннермана и спасся, а Баннерман сгорел живьем. И с тех пор поэту постоянно видится, как скачет «тот данденонгский Баннерман с розой алой, как кровь, на груди».
Ни тени чувствительности не было в пении Локки, он выкрикивал все слова зычным голосом, каким перекликаются в поле или в лесу; но это благодаря ему я в тот вечер ощутил тепло земли, на которой вырос. Ширь и даль, слышные в голосе Локки, сделали мне эту землю родней, чем когда-либо. Австралия была все-таки больше страной Локки, чем моей, но я чувствовал все то же, что и он; та же живая жизнь пульсировала для меня в ее деревьях, реках, равнинах, в своеобразном звучании людских голосов; инея один — все услышали в пении Локки именно то, что он нам хотел передать, и все говорили; «Силен Локки…» — что у австралийцев означает высшую похвалу. |