Изменить размер шрифта - +

Мне в то время просто хотелось знать, что у него на уме и на сердце и какие чувства живут в этом молодом теле спортсмена, чья спортивная закалка теперь должна была пригодиться на войне. Мне это необходимо было знать потому, что я видел, как догорала заря его юности под стук колес поезда, увозившего Пегги; и не то чтобы он очерствел после этого (он все-таки еще был очень молод), но порывистый подросток превратился в молчаливого юношу, который словно отсек себя от всех нас, никому больше, видно, не доверяя, и я уже не мог так легко проникать в его мысли, как бывало прежде.

Мой вопрос он просто оставил без ответа, хотя косвенным образом я все же ответ получил. Когда мы молча шагали по нагревшемуся за день асфальту дороги, ведущей к кладбищу, он вдруг принялся насвистывать равелевскую «Павану для умершей инфанты», и я понял, что для Тома с его душевной прямотой, не терпевшей никакой неразрешенности, Пегги уже умерла.

Из нас двоих я романтик, и меня немного резнуло это открытие. Мне казалось, живи мы в те далекие времена, которые больше подходили для нашего средневекового захолустья, я бы сам учинил набег на монастырь и вызволил заточенную в его стенах деву. Но Том слишком твердо стоял на земле для подобной игры воображения; быть может, именно это помогло ему не сломиться. Он похоронил Пегги так прочно, как если бы она уже лежала в земле недалеко от Доби-Нырялы.

Потому-то я не поверил слухам, будто бы Том бродил под стенами каслмэйнского монастыря. Никак это с ним не вязалось. И к тому же он в это время находился в училище АВВС, приобретал знания, необходимые для профессии летчика-истребителя. Тому было на роду написано стать летчиком-истребителем.

Жизнь вела его к этому с самого его появления на свет. Он не мог не летать — для того он родился в должный год и чуть ли не месяц и час, для того был вспоен молоком и медом, взращен на лучших пастбищах земли, издавна служивших питомником мировых рекордистов, для того точно вовремя достиг зрелости, потребной, чтобы понять суть и назначение могучих машин, на которых ему предстояло мчаться по воздуху, как когда-то Джо Коллинз мчался по Галлипольским пескам на лошади, точно сошедшей с полотна Жерико. Но, к несчастью, в отличие от четвероногих рекордистов у летчика-рекордсмена Тома были свои мысли и чувства.

К АВВС он относился с ненавистью. В 1939 году он приехал в отпуск уже вполне оперившимся пилотом, готовым к управлению «хоукер-хартом», «бристоль-бульдогом» или любым другим из самолетов, которыми в то время располагала австралийская авиация, и, когда я стал расспрашивать его про АВВС, он сказал:

— Сплошная тупость и бессмыслица. Оболванивает каждого, кто туда попадет.

— Уж не жалеешь ли ты, что пошел? — спросил я с изумлением.

— Нет. Я должен был пойти, — последовал спокойный ответ.

Том был верен себе — все та же бескомпромиссная решимость.

Я сам доживал тогда дома последние дни: норвежское торговое судно должно было скоро увезти меня в Англию, где старушка миссис Ройс через сына устроила мне работу. Она решила закрыть «Вестник», и это было вроде прощальной награды за мой усердный труд. Я покинул Сент-Хэлен (и Австралию) почти одновременно с Томом, и больше я Тома не видел.

Перед отъездом я снова попытался вызвать его на разговор о Пегги и о Макгиббонах, причем сделал это довольно неловко. В один из последних вечеров я нарочно увел его к реке, и, когда мы сидели на берегу напротив Собачьего острова, я спросил:

— Как по-твоему, зачем все-таки Локки приезжал тогда ночью в Сент-Хэлен?

— Вероятно, беспокоился о своих домашних, — пожав плечами, сказал Том. — Он спрятался в доме Сомерфилда и все видел оттуда.

— Ведь если подумать, то Пегги, в сущности, рисковала головой.

— Конечно, рисковала головой, — вызывающе откликнулся Том.

Быстрый переход