|
Будто мой мальчик в чем-то провинился передо мной. Я была равнодушной матерью в первые месяцы его жизни. Мне запомнился ужасный визит тети Жени в самом начале моей беременности: иногда, в затмении памяти, мне казалось, что это я хотела избавиться от будущего ребенка, а тетя Женя силой заставила меня не делать этого. Мне казалось также, что скоро я буду мертва, и потому ничего не должна ни одному живому существу. Даже этому ребенку, розовому, здоровому, вредному. Яир был вредный. Часто он орал у меня на руках, и лицо его наливалось краской, подобно лицу пьяного распоясавшегося мужика из русского кинофильма. Только когда Михаэль брал его у меня и пел ему своим низким голосом, Яир милостиво успокаивался. А я хранила обиду, будто кто-то посторонний пристыдил меня, обвинив в черной неблагодарности.
Я помню. Не забыла. Когда Михаэль с ребенком на руках ходил взад и вперед по комнате, от двери к окну, заучивая свои, вызывающие дрожь термины, мне вдруг виделись эти двое, отец и сын, впрочем, все мы втроем виделись мне некой материей, которую я назову «меланхолия», ибо не подберу другого слова, чтобы написать его здесь.
Я была больна. Даже, когда доктор Урбах объявил мне, что осложнения исчезли, к его великому удовлетворению, и я могу вести себя как абсолютно здоровая женщина, — я все еще была больна. И все же я решила удалить постель Михаэля из комнаты, где стояла детская кроватка. Отныне я сама буду заботиться о нашем сыне. Муж мой будет спать в гостиной, чтобы мы больше не отрывали его от работы. Он сможет наверстать упущенное за последние месяцы.
В восемь вечера я кормила ребенка, укладывала его спать, запирала дверь изнутри, и лежала, распростершись, на нашей широкой двуспальной кровати. Иногда в половине десятого или в десять Михаэль робко стучал в дверь. Если я открывала ему, он, бывало, говорил:
— Я видел свет, пробивающийся из-под двери, и подумал, что ты еще не спишь. Поэтому и постучался.
Произнося все это, он глядел на меня своими карими глазами, будто он — мой мудрый старший сын. А я, от страненная и холодная, отвечала обычно:
— Я больна, Михаэль. Ведь ты знаешь, что я больна?! Он с силой сжимал в кулаке свою погасшую трубку, так что суставы его пальцев белели:
— Я хотел только спросить, не … помешаю ли я? И … я мог бы помочь … не нужен ли я? Не сейчас … Ты ведь знаешь, Хана … Я в соседней комнате, и если тебе понадобится любая помощь … Я сейчас ничем не занят, я в третий раз перечитываю книгу Гольдшмидта и …
Как-то давно сказал мне Михаэль Гонен, что коты никогда не ошибаются в людях. Никогда не подружится кот с человеком, который не любит котов. Итак …
Я просыпаюсь до рассвета. Иерусалим — удаленный город, даже если живешь в нем. Даже если в нем родился. Я просыпаюсь и слышу ветер в переулках Мекор Барух. Будки из жести, выстроенные во дворах и на ветхих балконах. Ветер прошелся по ним. И по мокрому белью, трепещущему на веревках, протянутых во всю ширину улицы. Мусорщики волокут баки с мусором на край тротуара. Один из них вечно бранится сиплым голосом. В чужом; дворе петух раскричался сердито. Со всех сторон врываются далекие голоса. Какое-то возбуждение, напряженный покой разлиты вокруг. Вой котов, обезумевших от страсти. На севере — одинокий просвет по кромке темноты. Далекий рокот мотора. Стон женщины в соседней квартире. Отдаленное пенье колоколов с востока, быть может, это церкви Старого города. Свежий ветер бороздит кроны деревьев. Иерусалим — город сосен. Между соснами и ветром царит напряженная приязнь. Старые сосны в Тальпиоте, в Катамонах, в Бейт-а-Керем, за черной рощей Шнеллера. В этот же час в низине, в деревне Эйн Керем, белые туманы под утро — провозвестники царства иных цветов. Монастыри, окруженные высокими стенами, в нижней деревне Эйн Керем. Но и за стенами перешептываются сосны. Жуткие заговоры плетутся в тусклом предутреннем свете. |