Да еще и девкой этой соблазнился – цыпочкой своей голливудской. Уж какие там революционные убеждения – ни следа не осталось! Марионетка в руках оппортунистов. А может, и подсадная утка. Вы будете мне говорить, что он всю эту дребедень в своем столе случайно забыл? А не было ли это подстроено при участии ФБР? Жаль, что тут не Советский Союз, у них там знают, как поступать с изменниками. Я не желаю его видеть и знать о нем ничего не желаю. Потому что если я где-нибудь случайно встречу его – можете это передать ему, господин учитель, – пусть он поостережется. Передайте ему, что как бы он ни вилял, как бы ни размазывал хвостом по столу, а я его встречу так, что от него останется мокрое место, кровь на поребрике».
Вот так. «Кровь на поребрике». Я даже не нашелся, что ответить. Да и кто взялся бы рассказывать о чистоте и грехопадении воинствующему молодчику, который только себя считает всегда и во всем непогрешимым? Никогда в жизни не был О'Дей с одними таким, с другими другим, а с третьими третьим. Вся эта ваша зыбкость всего на свете не для него. Демагог всегда лучше и чище всех нас, потому что со всеми он демагог и ничто иное. Я повесил трубку.
Бог знает, сколько еще Айра провалялся бы в палате для выздоравливающих, если бы не Эва. Посетителей там не жаловали, да он и сам не хотел никого видеть кроме меня и Дорис, но однажды вечером вдруг пришла Эва. Врача не было, сестре, как положено, все до фонаря, и, когда Эва представилась женой Айры, сестра указала ей прямо по коридору, да и вся недолга. Он выглядел истощенным, безжизненным; говорить и то мог с трудом, так что при взгляде на него она заплакала. Сказала, что пришла просить прощения, а теперь и вообще на него без слез глядеть не может. Она просит прощения, он не должен ненавидеть ее, она не сможет жить, зная, что он ее ненавидит. На нее оказывали ужасное давление, он даже представить не может, какое ужасное. Она не хотела этого делать. Она всячески старалась как раз не делать этого…
Обхватив лицо руками, она плакала и рыдала, пока в конце концов не сообщила ему то, что все мы знали с самого начала, едва только первую фразу той злополучной книги прочли. Это все Гранты написали, до последнего слова, до последней запятой.
Тогда и Айра подал голос. «Зачем же ты им позволила?» – спросил он. Та говорит: «Меня заставили. Запугивали. Это все Катрина. Дурища. Вульгарная, ужасная женщина. Жуткая, жуткая баба. Я все еще люблю тебя. Вот я что хотела тебе сказать. Ты мне позволишь это сказать тебе, правда? Она не может заставить меня перестать любить тебя. Ты должен знать это». – «Чем же она тебя пугала?» – За многие недели впервые он произнес осмысленную фразу. «Она не только меня пугала, – ответствовала Эва. – Но и меня тоже. Говорила, что если я не буду помогать им, то и со мной покончат. Дескать, Брайден устроит, чтобы у меня никогда больше не было работы. Что я закончу свои дни в нищете. Но я упорствовала, говорила: нет, нет, Катрина, я не могу, не буду, что бы он мне ни сделал, кем бы ни был, я люблю его… И тогда она сказала, что, если я этого не сделаю, карьера Сильфиды рухнет, едва начавшись».
Ну, тут уж Айра разом стал самим собой. Подпрыгнул так, что едва крышу больничного корпуса не пробил. Что тут началось! Выздоравливающие, они, конечно, выздоравливающие – они сколько угодно могут играть в баскетбол и в волейбол, но мозги у них все-таки не совсем на месте, и двоих-троих вспышка Айры с катушек сбила. Айра давай орать: «Что? Ты это сделала для Сильфиды?. Ты сделала это ради карьеры доченьки?» А Эва в ответ: «Конечно! Все должны думать только о тебе! Только о тебе! А как же мой ребенок? Как насчет ее таланта?» Кто-то из пациентов кричит: «Бей ее! Дух из нее вон!» Другие плачут-рыдают, и, когда в палату вбежали санитары, Эва билась на полу, стуча в него лбом и кулаками: «Как же моя доченька! Моя доченька-то как же!»
Ну, ее сразу в смирительную рубашку – в те дни это было строго. |