Изменить размер шрифта - +

 

– Да, – говорю. Вообще-то мне это показалось странным – неужто я так взросло выгляжу, однако кто ее знает, вдруг у Сильфиды слабость к мальчишкам-тинейджерам! А может быть, в представлении миссис Грант сама Сильфида все еще ребенок. Или она видела, как Сильфида чмокнула меня в нос, и решила, что это она так восхитилась мной, а не тем, что Абеляр взял Элоизу как женщину в одиннадцатый раз.

 

– И что – вы тоже музыкант?

 

– Да-да, – подтвердил я.

 

– На каком же инструменте вы играете?

 

– На том же самом. На арфе.

 

– Не странно ли – для мальчика?

 

– Да нет.

 

– На чем писать? – спросила она.

 

– Сейчас, у меня тут где-то была бумага…

 

Но тут я вспомнил, что никакой употребимой для данной цели бумаги у меня не было, кроме пришпиленного к кошельку бумажного кружка «Уоллеса – в президенты», который я два месяца каждый день носил в школу на кармане рубашки, а потом, после разгромных выборов, мне все никак с ним было не расстаться. Теперь каждый раз, когда мне надо было за что-либо заплатить, я взмахивал им, как полицейским значком.

 

– Ой, я забыл бумажник, – пролепетал я.

 

Из бисерной сумочки, что была у нее в руке, она извлекла блокнотик и серебряную самописку.

 

– Как вашу мать зовут?

 

Она спросила это вроде доброжелательно, но выдать имя матери я почему-то не смог.

 

– Вы что, не помните? – проговорила она как будто бы все еще беззлобно.

 

– Да вы только свое имя напишите. И достаточно. Пожалуйста.

 

Уже чирикая самопиской, она взглянула на меня и говорит:

 

– А из какой вы среды, а, молодой человек?

 

Сперва я даже и не понял, что смысл ее вопроса в том, к какому подвиду человеческого племени я принадлежу. Слово «среда» было абсолютно нейтральным – но лишь на первый взгляд. На это я без всяких претензий на юмор ответил:

 

– Да ну… да я… вообще ни из какой.

 

Вот странно: почему она казалась мне такой великой, звездой куда более пугающей, нежели Эва Фрейм? Особенно после того, как и ее, и ее мужа Сильфида разложила мне по полочкам, препарировала, как мог я впасть вдруг в такую робость, встать в позу дурачка-поклонника?

 

Тут дело в ее власти, разумеется, – во власти, проистекающей из известности; во власти, коренящейся в том числе и во влиятельности мужа, который двумя словами, сказанными в эфире либо написанными (или не написанными) в его колонке в газете, мог дать или не дать состояться чьей-то карьере в шоу-бизнесе. От нее веяло леденящим дыханием власти, которая делает человека тем, кому всегда улыбаются и благодарят, обнимают и ненавидят.

 

Но мне-то зачем было лизать ей задницу? Я не делал карьеру в шоу-бизнесе. Что я мог приобрести, что терял? А ведь мне и минуты не потребовалось, чтобы поступиться всеми принципами, предать все свои убеждения и дружеские союзы. И в том же духе я продолжал бы и продолжал, если бы она, милостиво расписавшись, не вернулась к другим гостям. От меня не требовалось ничего, разве что не обращать на нее внимания, и ей тоже ничего не стоило меня игнорировать, пока я не попросил автограф для матери. Но моя мать была вовсе не из тех, кто собирает автографы, то есть никто не требовал, чтобы я лгал и заискивал. Все вышло как-то само, как-то запросто.

Быстрый переход