Изменить размер шрифта - +

 

Море было здесь, и завтра я его увижу. Здесь и завтра. Такой полноты владения и такого покоя владения я уже не ощутила никогда. Это море было в мою меру.

 

Море здесь, но я не знаю где, а так как я его не вижу – то оно совсем везде, нет места, где его нет, я просто в нем, как та открытка в черном гробу парты.

 

Это был самый великий канун моей жизни.

 

Море – здесь, и его – нет.

 

 

* * *

 

Утром, по дороге к морю, Валерия:

 

– Чувствуешь, как пахнет? Отсюда – пахнет!

 

Еще бы не почувствовать! Отсюда пахнет, и повсюду пахнет, но… в том-то и дело, что не узнаю: свободная стихия так не пахла, и синяя открытка так не пахла.

 

Настораживаюсь.

 

 

* * *

 

Море. Гляжу во все глаза. (Так я, восемнадцать лет спустя, во все глаза впервые глядела на Блока.)

 

Черная приземистая скала с высоким торчком железной палки.

 

– Эта скала называется лягушка, – торопливо знакомит рыжий хозяйский сын Володя. – Это – наша лягушка.

 

От меня до лягушки – немножко: немножко очень чистой, очень светлой воды: на дне камешки и стеклышки (Асины).

 

– А это – грот, —поясняет Володя, глядя себе под ноги, – тоже наш грот, здесь все наше, – хочешь, полезем! Только ты провалишься!

 

Лезу и проваливаюсь, в своих тяжелых русских башмаках, в тяжелом буром, вроде как войлочном, платье сразу падаю в воду (в воду, а не в море), а рыжий Володя меня вытаскивает и выливает воду из башмаков, а потом я рядом с башмаками сижу и в платье сохну – чтобы мать не узнала.

 

Ася с Володей, сухие и уже презрительные, лезут на «пластину», гладкую шиферную стену скалы, и оттуда из-под сосен швыряют осколки и шишки.

 

Я сохну и смотрю: теперь я вижу, что за скалой Лягушка – еще вода, много, чем дальше – тем бледней, и что кончается она белой блестящей линеечной чертою – того же серебра, что все эти точки на маленьких волнах. Я вся соленая – и башмаки соленые.

 

Море голубое – и соленое.

 

И, внезапно повернувшись к нему спиной, пишу обломком скалы на скале:

 

         Прощай, свободная стихия!

 

Стихи длинные, и начала я высоко, сколько руки достало, но стихи, по опыту знаю, такие длинные, что никакой скалы не хватит, а другой, такой же гладкой, рядом – нет, и все же мельчу и мельчу буквы, тесню и тесню строки, и последние уже бисер, и я знаю, что сейчас придет волна и не даст дописать, и тогда желание не сбудется – какое желание? – ах, К Морю! – но, значит, уже никакого желания нет? но все равно – даже без желания! я должна дописать до волны, все дописать до волны, а волна уже идет, и я как раз еще успеваю подписаться:

 

         Александр Сергеевич Пушкин —

 

и все смыто, как языком слизано, и опять вся мокрая, и опять гладкий шифер, сейчас уже черный, как тот гранит…

 

 

* * *

 

Моря я с той первой встречи никогда не полюбила, я постепенно, как все, научилась им пользоваться и играть в него: собирать камешки и в нем плескаться – точь-в-точь как юноша, мечтающий о большой любви, постепенно научается пользоваться случаем.

 

Теперь, тридцать с лишним лет спустя, вижу: мое К Морю было – пушкинская грудь, что ехала я в пушкинскую грудь, с Наполеоном, с Байроном, с шумом, и плеском, и говором волн его души, и естественно, что я в Средиземном море со скалой-лягушкой, а потом и в Черном, а потом в Атлантическом, этой груди – не узнала.

Быстрый переход