Татьяна Алюшина. Мой слишком близкий друг
Ветер, словно расшалившийся ребенок, то едва, как-то игриво, веял, то обрушивался со всей силы; то внезапно затихал, то снова неожиданно резко дул, тревожа морскую поверхность, отвечавшую ему мелкими колкими волнами, и осыпал набережную и редких прохожих брызгами, больше похожими на туманную взвесь, оседавшую и поблескивавшую на предметах, как иней.
Я не чувствую ни сырости, ни холода и не разделяю детской жизнерадостности ветра, только безотчетно все поправляю и поправляю сдуваемую на глаза прядь волос, не догадываясь, что можно просто заправить ее под шапку. Вспоминать, думать, размышлять у меня получается плохо – отстраненно, без эмоций и желания что бы то ни было делать. Я вообще мало что чувствую и ощущаю. Уже давно.
Четыре месяца и двадцать два дня назад мой мир стал стерильно-бесчувственным. Все вокруг я вижу в серо-черном цвете, лишь немного окрашенном оттенками, словно сильно размытая водой акварель на листе бумаги, звуки слышу приглушенно, как через толстый слой ваты, ну а чувства и ощущения практически исчезли – ни запахов, ни вкуса, ни боли, ни страха и обиды. Ничего, словно я уже умерла и наблюдаю эту странную суетливую жизнь из какого-то другого измерения. А может, мне просто кажется, что я еще живу? Четыре месяца и двадцать два дня. Зачем-то я считаю дни – это единственное, что я делаю осознанно.
Ветер снова кинул мне на глаза прядь волос и обдал мелкими солеными брызгами, я откинула волосы и отыскала взглядом Митю, весело беседующего со знакомым рыбаком.
Мы во Франции, в Трувиле, на рыбном рынке. Очень раннее январское воскресное утро. Наверное, холодно – не знаю, мне безразлично, но люди кутаются в одежки, прячут носы в высоко поднятые воротники, поеживаются. А я забыла перчатки, вспомнила про них, когда обратила внимание на свои голые руки, и спрятала ладони в рукава пальто, чтобы Митя не заметил. Иначе он непременно побежит за перчатками и шарф еще какой-нибудь прихватит для тепла, и примется кутать меня, и испереживается весь, что недоглядел, и станет разговаривать со мной, как с душевнобольной, напоминая в десятимиллионный раз, что надо за собой следить…
А у меня все пусто внутри, вытравлено, мне ничего этого не надо, мне даже не стыдно, что моя душа полный банкрот и нечем, совсем нечем платить ни ему, ни кому бы то ни было иному за заботу, за беспокойство обо мне, за любовь… или нелюбовь.
Еще слишком рано, рынок пока закрыт для покупателей, но нас с Митей пустили – его тут многие знают, уважают, а кто-то из рыбаков даже считает себя его другом, как Марсель, с которым они сейчас оживленно разговаривают и смеются. Митя покупает у него устриц и какую-то рыбу и все оборачивается и смотрит на меня, как будто боится, что я могу исчезнуть, улыбается мне немного печально, ободряюще кивает.
Я отвернулась от его обеспокоенного взгляда и снова принялась смотреть на море. Так гораздо проще, уж оно-то от меня ничего не ждет – плещется себе острыми пиками небольших холодных волн, проживая таинственную и непростую жизнь.
Ветру надоело играть только с морем, набережной и людьми, не обращающими на него внимания, и он принялся за нависшие над горизонтом низкие темные тучи. Они нехотя, недовольно закопошились, подчиняясь этому проказнику, стали перемещаться громадными серыми телами, переваливаться с боку на бок, распадаясь на большие клочья. И вдруг посреди туч образовалась большая прореха, сквозь которую вырвалось на свободу молодое, раннее солнце, и розовато-оранжевые лучи ударили мне в глаза, заливая радостным светом мир вокруг.
Несколько мгновений я не могла дышать, оторопев от прорвавшейся сквозь серость моего бытия яркой, слепящей жизни. Глазам стало больно, по щекам потекли слезы, и я их чувствовала!
Господи, боже – я чувствую!
И тут же, испугавшись, что это мгновение прямо сейчас закончится, я сильно-пресильно зажмурилась, пытаясь задержать, ухватить, остановить его… И вдруг осознала, что у меня замерзли пальцы рук. |