Так были названы стихи, посвященные сексуальным страстям.
Зимою 1860 года, когда Уитмен приехал в Бостон, чтобы подготовить к печати третье издание своей книги, Эмерсон внезапно явился к нему и стал настойчиво требовать, чтобы он изъял из нее «непристойные» строки.
«Ровно двадцать один год назад, — вспоминает в своих мемуарных записках поэт, — добрых два часа прошагали мы с Эмерсоном по Бостонскому лугу под старыми вязами. Был морозный, ясный, февральский день. Эмерсон, тогда в полном расцвете всех сил, обаятельный духовно и физически, остроумный, язвительный, с ног до головы вооруженный, мог, по прихоти, свободно властвовать над вашим чувством и разумом. Он говорил, а я слушал — все эти два часа. Доказательства, примеры, убеждения — вылазки, разведка, атака (словно войска: артиллерия, кавалерия, пехота!) — все было направлено против моих „Адамовых детей“. Дороже золота была мне эта диссертация, но странный, парадоксальный урок извлек я тогда же из нее: хотя ни на одно его слово я не нашел никаких возражений, хотя никакой судья не выносил более убедительного приговора, хотя все его доводы были подавляюще неотразимы, все же в глубине души я чувствовал твердую решимость не сдаваться ему и пойти своим неуклонным путем. — Что же можете вы возразить? — спросил Эмерсон, закончив свою речь. — Вы правы во всем, — ответил я, — у меня нет никаких возражений, и все же после вашей речи я еще крепче утвердился в своих убеждениях и намерен еще ревностнее исповедовать их…»
«После чего, — прибавляет Уитмен, — мы пошли и прекрасно пообедали в [ресторане] American House».
2. Уолт Уитмен в год появления «Листьев травы»
Едва Уитмен издал свою книгу, его, по совету Эмерсона, посетил молодой журналист — бывший методистский священник Монкюр Дэниэл Конуэй. Это было 17 сентября 1855 года. Уитмен жил тогда вместе с матерью на своем родном Долгом острове. «Жара стояла страшная, — вспоминал впоследствии Конуэй. — Термометр показывал 35 градусов. На выгоне — хоть бы деревцо. Нужно быть огнепоклонником и очень набожным, думалось мне, чтобы вытерпеть такое жаркое солнце. Куда ни глянешь — пусто, ни души. Я уже готов был вернуться, как вдруг увидел человека, которого искал. Он лежал на спине и смотрел на мучительно жгучее солнце. Серая рубаха, голубовато-серые брюки, голая шея, загорелое, обожженное солнцем лицо; на бурой траве он и сам часть земли: как бы не наступить на него по ошибке. Я подошел к нему, сказал ему свое имя, объяснил, зачем я пришел, и спросил, не находит ли он, что солнце жарче, чем нужно. „Нисколько!“ — возразил он. Здесь, по его словам, он всего охотнее творит свои „поэмы“. Это его любимое место. Потом он повел меня к себе. Крошечная комнатка глядит своим единственным окном на мертвую пустыню острова; узкая койка, рукомойник, зеркальце, сосновый письменный столик, на одной стене гравюра Бахуса, на другой, насупротив, Силен. В комнате ни единой книжки… У него, говорил он, два рабочих кабинета: один на той небольшой пустынной груде песку, которая зовется Кони-Айленд. Много дней проводит он на этом острове в полном одиночестве, как Робинзон Крузо. Литературных знакомств у него нет, если не считать той репортерской богемы, с которой он сталкивался иногда в пивной у Пфаффа.
Мы пошли купаться, и я, глядя на него, невольно вспомнил Бахуса у него на гравюре. Жгучее солнце облекло бурой маской его шею и его лицо, но тело оставалось ослепительно-белое, нежно-розовое, с такими благородными очертаниями форм, замечательных своей красотой, с такою грацией жестов. Его лицо — совершенный овал; седоватые волосы низко острижены и вместе с сединой бороды так красиво нарушают впечатление умилительной детскости его лица. |