Знакомый художник Машки утверждал, что сейчас процветает искусство социалистов. Что это такое, Машка не знала. Ей нравилось, что в Париже ставят какие-то сумасшедшие скульптуры, иногда совершенно вдруг Но, с другой стороны, это было липой. Что значит вдруг?! Кентавр стоял Цеза-ровский. И с головой Пикассо! А не вдруг! Фонтан веселый, как называла его Машка, на площади Стравинского, был со скульптурами де Сант Фаль, таких змеев она и для духов делала И Цезар и она были из группы Ив Клайна, еще из шестидесятых годов… А Дюбюфе умер, и ни одной его скульптуры не было — не услужил кому-то, значит, ни социалистам, ни шираковцам. Впрочем, социалисты его таки себе, себе оттяпают — поставят его скульптуру в 91-м году: перед павильоном «Жу де помм»…
Они шумно взбирались по лестнице со шлемами в руках. Громко разговаривая, еще будто продолжая быть в шлемах, еще будто плохо слыша. Вот они уже поднимались по пролету перед Машкиной квартирой. Веселые, запыхавшиеся, перешагивающие через две ступени, вплотную друг за другом и Машка впереди, так что Марсель мог, шутя, схватить ее за ногу… Писатель стоял на пролете, ведущем выше. «Борец за правду», как называла Машка его, еще живя с ним, он увидел правду на лице своей подруги. Правду, что не совсем она его, раз такая счастливая без него, не с ним. Только секунду эта правда длилась. Правда, увиденная невзначай, ее подглядывали, она не предназначалась для глаз третьего. Постороннего. Писатель был чужим здесь?
Машка на мгновение испугалась. Замешкалась. Поняв весь ужас сцены — она со шлемом, она веселая, она с другим. Но она быстро собралась, сделалась вся подобранная, как иногда она бывала, садясь за стол свой беленький, давно это было… «Добрый вечер», — сказала она по-французски. У писателя было такое брезгливое выражение лица, что еще минута, и он даст в морду, сказав и сплюнув при этом, «блядь». Но Машка уже стояла перед ним, уже загораживала ему выход. Она уже теребила, беспокоила закаленную душу писателя. «Идем, идем — поговорим» — открывала она дверь в квартиру. О чем она собиралась говорить, сумасшедшая?! А может, нет, не сумасшедшая? А просто, как стерва, она хотела им устроить поединок, чтобы они как два петуха бы дрались, боролись, а она бы — смотрела.
О, эти истории любовных треугольников! стары, как теорема Пифагора о треугольнике Единственной, запомненной Машкой со школы… Настасья Филипповна — Рогожин — Мышкин! Ох, как Машке нравилось! Она даже собиралась написать пропущенную Достоевским часть о том — чем же занималась Настасья Филипповна, удрав с Рогожиным, что увидел Мышкин, приехавший ее забрать, увезти… Литература очень сильно влияла на русских девушек. Они все хотели быть Настасьями Филипповнами или Аннами Карениными, Эммами Бовари или Жюстин Дарелля, близнецами из «Магуса» Фоулса и Прекрасной Незнакомкой Блока. Машка, впрочем, — так и не могла выбрать женскую литературную фигуру для подражания. Так, чтобы она не только была бы написана, но и сама бы писала. Даже Нэнси Кунар не дотягивала до необходимой известности. Кто помнил, что это она первая издала Бэккета? Кто помнил ее стихи, ее «черную» антологию? Жорж Санд была так далека и буржуазна, Коллетт любила женщин и кошек…
Вот они уже все трое были в квартире. Писатель увидел кота на диванчике — лапка забинтована. «Даже кот у тебя не выживает!» — подумал он о Машке, уже сидя на батарее, на радиаторе, упавшем на Машкину ногу и она ходила, припрыгивая, как кот, с забинтованной лапкой. Марсель стал снимать комбинезон, надетый поверх его одежды. Надо было отойти куда-то в сторону, но он снимал его тут же, посреди комнаты. И писатель не говорил ему: «Хули тут раздеваться, убирайся вон в своем комбинезоне!» Нет.
Трагедию, дайте мне трагедию! Вот что надо русской женщине. |