Изменить размер шрифта - +

– Благотворительностью увлекаетесь? — покосился на нее Редников.

– А вы нет?

– Нет, — отрезал он. — Не терплю! Каждый сам за себя в ответе.

«Вот это и есть в нем главное, — попыталась сосредоточиться Аля. — Уверенность. Не самоуверенность, а устойчивая, непоколебимая убежденность в своей правоте. Наверное, с этого очерк и начну…»

Дмитрий Владимирович спустился по ступенькам и обернулся к Але.

– Нам вот эта дорожка нужна, пойдемте. — Черные глаза улыбнулись.

«Необыкновенные глаза, — подумала Аля. — Бездна спокойствия и уверенности в себе. Но, если вглядеться в них, нет-нет да и сверкнет на самом дне какая-то бесовская искорка, вечно ускользающая саламандра, и сразу же спрячется куда-то. Что же вы за человек такой, режиссер Редников? Смотрит вдаль, как цыган, размышляющий о предстоящем кочевье. И столько упрямой силы в глазах. Цыган. Цыганский барон…»

И Аля двинулась за ним по вымощенной плитками дорожке, ведущей в глубину дачного поселка.

Завтрак был накрыт на веранде. На деревянном полу лежали узорчатые тени от резных ставен, в вазе на подоконнике клонились в разные стороны ромашки, васильки и тяжелые янтарные колосья ржи. На столе, застеленном накрахмаленной скатертью, блестели чисто вымытые стаканы, сверкала металлическим боком серебряная сахарница, золотилось масло в хрустальной масленке. Тонко нарезанные ломтики хлеба, домашнее варенье в вазочке, тягучий солнечно-желтый мед.

Але после четырех лет в общежитии казалось, будто она вернулась в детство, неожиданно попала домой. Впрочем, какое детство? Дома, в Ленинграде, мать, учительница литературы и одновременно бессменный школьный парторг, вечно спешившая, занятая, никаких сервированных столов не устраивала, глотала что-то на ходу, не отрываясь от написания очередной речи к грядущему партсобранию. Да и вообще все намеки на домашний уют считала буржуазной пошлостью. Аля же обычно обходилась бутербродом, жевала, сидя на подоконнике, запивая кефиром из бутылки. Может быть, оттого и ушел когда-то давно от матери отец, что в жизни у нее на первом месте всегда были партийные заседания, митинги и трибуны, на семью же не оставалось ни времени, ни сил, ни, как подозревала Аля, желания.

Рядом с Редниковым села, уставясь в тарелку, Антонина Петровна, его жена, которой Дмитрий успел уже представить Алю. Тоня, женщина с усталым, болезненным лицом, с забранными в высокую, но почти развалившуюся прическу седыми у корней волосами, одетая в длинный светлый халат, произвела на Алю странное впечатление. Непонятно было, почему у молодого Редникова такая невзрачная, рано постаревшая жена. Странно было ее поведение — сидит опустив глаза, в разговоре не участвует, но вдруг вскинется, бросит настороженный, тревожный взгляд вокруг, словно не понимая, где она находится. Удивительным было и обращение Редникова с женой — почти не смотрит на нее, а если обращается, то с привычной снисходительностью, как к больному ребенку: «Верно, Тонюша, так ведь?»

Неожиданно во дворе заворчал мотор автомобиля, Тоня встревоженно вскинулась, домработница Глаша бросилась к окну и, всплеснув руками, вскричала:

– Антонина Петровна! Дмитрий Владимирович! Приехал, приехал! Никитушка приехал!

Застучали шаги по деревянной лестнице веранды, и в дом влетел молодой симпатичный парень в модных расклешенных джинсах и кепке, надвинутой на вихрастую голову. Парень с размаху обнял Глашу, приговаривая:

– Ах ты, моя пампушка!

На плече у него уже повисла Тоня, причитая и всхлипывая:

– Сыночек мой, Никитушка, воробушек…

Редников хлопнул сына по плечу:

– С приездом! Ну как ты, рассказывай!

Тоня же, испуганно оглянувшись на Алю, громко зашептала:

– Молчи, молчи, Никитушка, ничего не говори.

Быстрый переход