Он полюбил ее, полюбил за огонь её глаз и улыбку… И счастье воцарилось во всем королевстве…
И счастье сомкнуло её уста. Песни застыли, чтобы дать место поцелуям…
Прошло много… много дней…
Так я писала…
А жаворонок пел, и белели одуванчики и подснежники среди начинающей зеленеть свежей муравы, бежали потоки, громко славословя величие весны, и жизнь вертелась, пенилась и кипела не меньше моего собственного сердца.
Я поняла, что горе может рождать таланты… Горе может зажечь тот драгоценный огонь, который называют священным.
Когда я жила под крылышком моей матери в уютной, маленькой квартирке на дальней окраине города, изолированная от его блеска и шума, лелеемая и оберегаемая родным надзором, я была счастлива и довольна. Ио я не завидую тому счастью теперь, когда, одинокая, оскорбленная и униженная, я не знаю ни друзей, ни ласки, ни радости — обыкновенной женской радости матери-семьянинки.
Серая жизнь, серые будни, серые чувства и интересы — не могли дать мне толчка, которого жаждало мое сердце…
Потом, когда появился он, что-то словно вспыхнуло во мне… Какой-то огонек пробежал по жилам и, воцарившись в недрах сердца, стал ясно и ровно светит неугасимой лампадой. И солнце, и небо, и трели жаворонка представились мне совсем иными, нежели до тех пор… Они были одухотворены чем-то новым, смелым и прекрасным, как и я сама, внезапно получившая способность творит.
Появились рифмы, тихие и робкие, как испуганные птицы, но все же рифмы, и создавала их я! И стих мой был хорош и строен и если не было в нем видно проблеска сильного таланта, останавливающего на себе взоры, то все-таки он лился тихой идиллической мелодией, врачующей душу. В нем отразилась вся любовь моя — тихая и радостная, как и я сама.
И потом только, когда он назвал меня своею и перевез к себе в свое прелестное гнездышко, мое счастье прибавило несколько жгучих аккордов, исполненных затаенной страсти.
Я стала женщиной…
И все-таки эти оба периода не могли создать того, чем стала я теперь, до чего довел меня бесконечный прилив горя, прилив отчаянья, зародившегося в самых глубоких, самых затаенных уголках моей души.
Когда я застала их в объятиях друг друга, тогда точно острое, холодное лезвие проникло мне в сердце и разорвало его…
Сердце мое истекало и сочилось кровью, а в голове, среди шума и звона зарождающегося безумия, послышались звуки, до того прекрасные и новые, что нельзя было не прислушаться к ним. И чья-то теплая рука, невидимая, как нирвана, надавила Мой пылающий мозг… И чье-то дыхание вдохнуло мне в уста новую силу вместе с запасом звуков и песен, зародившихся там, в голове, под тяжелой дланью незнакомой руки. И чей-то властный призыв заставил меня повиноваться.
И та же невидимая рука, благословившая меня на трудный путь искусства, вложила в руки мои перо, как в уста песни.
И заскользили передо мною образы, и пленительные, желанные, и мои звонкие рифмы и яркий стих полились на бумагу— как бы первые жертвы моему новому божеству.
С той самой минуты я стала жрицей его, девственной, как весталка, и бессознательной, как Пифия. ему я молилась, ему кланялась до земли, несмотря на то, что моя рана болела и сочилась, не утихая ни на минуту.
И чем сильнее болела рана, тем громче пела мысль и тем стройнее и прекраснее звенели рифмы! Тем выше поднималась я над серым горизонтом будней и парила, отрешенная от всего мира, вокруг престола моего божества, на крыльях его ангелов, называемых вдохновением.
И все кругом спешило ко мне на мой пир, на мою оргию, наполненную благовонным куревом, неясными видениями и песнями, звучными и восторженно-сильными, опоэтизированными присутствием красавицы-весны, отдавшей им свои ароматы…
— Ты не пойдешь за мною?
— Нет. |