Хотя я уверена – она и так в курсе всего. Ну как же она может не быть в курсе? Она ведь всегда держала руку на пульсе. Она все про нас знает, все видит, и нам от этого легче. Она следит – пристально следит, заинтересованно – все ли мы делаем так? Так, как нужно, как она нас учила? И мы чувствуем это.
Мы уже не плачем – давно отплакали. На ее могиле мы шутим и что-то вспоминаем – тоже что-то смешное, семейное.
Что она дала нам? Свое сердце, душу – да всё! Она научила нас быть людьми – а это самое-самое.
Мы, конечно, другие – у нас нет ее бескорыстия, доходящего до глупости, до идиотизма. Мы, наверное, подумаем, отдать ли последнее. Мы вообще сначала подумаем о себе, а уж потом о других. И все же мы не выросли подлецами, лгунами, бездельниками. В ведении дома мы почти приблизились к ее умению и таланту. Мы не рассматривали своих партнеров как средство улучшения качества жизни – может, и зря. Но этому бабушка нас не научила, потому что сама не имела представления об этом. Мы умеем трудиться. У нас есть друзья. И наша, уже не такая большая, семья всегда сплотится, если не дай бог…
Мой сын похож на бабушку внешне – прямой нос, зеленые глаза. И характер! В нем так много от нее, что иногда я просто теряюсь.
Несколько серых валунов с полустертыми надписями – ничего не поймешь, ничего…
И все же, гладя эти теплые, нагретые солнцем камни и разговаривая с ними, я верила, что меня слышат мои дальние предки.
И бабушке, думаю, это было приятно – при всем ее скепсисе, при отсутствии сентиментальности. Мне кажется – так.
Мы все – до сих пор – под огромным шатром ее безграничной любви и защиты.
И чувствуем это всегда.
В конце июля, числа, наверное, двадцать пятого, меня привезли в мою первую квартиру – огромную коммуналку на Петровских линиях.
Мало было счастливчиков, не наблюдавших деревянные кружки для унитазов, развешанные в рядок на гвоздях в общем туалете, не помнящих огромное, душное, во влажном пару, пространство коммунальной кухни, больше похожее на преисподнюю, где в ряд на кривоватом полу, выложенном коричневыми квадратиками метлахской плитки, стояли несколько газовых плит и маленькие, кривобокие столики – свой, личный, у каждой семьи. И множество звонков на деревянной панели у входной двери и надписи под ними: Гусевым – два звонка, Фельдманам – три, а Копопленко – уже все четыре.
Еще был общий звонок – так и писалось: «общий». Это для почтальона со срочной телеграммой, участкового врача, милиционера или старьевщика с заплечным мешком. Были в те времена еще и точильщики – мужички, как ни странно, довольно хилого вида, волочившие увесистый точильный станок. Их ждали и им радовались – ножи, ножницы, запчасти от мясорубок – все выносилось на лестничную площадку. Тут же выстраивалась очередь, терпеливая и умиротворенная. Хозяйки, оторвавшись от плит и тазов, с превеликим удовольствием давали себе передышку – шушукались и обменивались новостями – чаще всего, разумеется, квартирными сплетнями. С плохо скрываемой радостью, слегка по-садистски, поносили своих свекровей, мужей и детей.
Я прекрасно помню нашу первую квартиру – доходный дом напротив гостиницы «Будапешт» – второй этаж, окнами на Неглинку, на знаменитый юргенсоновский магазин «Ноты». Наискосок – Сандуновские бани. В квартире проживало тринадцать семей. У всех по комнате, а у счастливчиков и по две. Моя бабушка как раз была среди счастливчиков – путем сложных, многоходовых обменов у нас оказалось две комнаты. Правда, довольно скоро одну комнату бабушка отдала любимому брату, вернувшемуся из долгой командировки в Магадан. Московского жилья у него не было.
Отдала дальнюю комнату, запроходную, с выходом на черную лестницу – страшную, жутковатую, стылую, остро воняющую помойкой. |