.. Впрочем, Марусе не было бы с ним тесно, даже если бы они ютились в собачьей будке. И даже не потому, что в ее тураковской развалюхе потолок можно было достать рукой и она к этому привыкла, а потому, что ей вообще не могло быть тесно с Толей. Ей не только ночью, но и днем хотелось прижаться к нему как можно теснее, а лучше бы слиться с ним совсем.
Но пятеро шумных и пьяных мужчин в единственной комнате – это было, конечно, многовато. Тем более что, изобразив в первые пять минут подчеркнутую вежливость, про Марусю они тут же забыли. Да и не похоже было, чтобы эти мужчины вообще замечали, нравится или не нравится женщинам то, что они делают. К тому же выпили они явно больше, чем могли выпить незаметно для себя и окружающих, и подчинялись теперь той лихорадочной тяге, которая гонит пьяных в неясном направлении – то ли для того чтобы добавить, то ли для того чтобы просто выплеснуть дурную хмельную силу.
– Не-е, «Хеннесси» мы не уважаем, – поморщился Серега – или, может быть, Гоша? – Паленого много, потравиться можно. Мы теперь «Курвуазье» пьем, вроде пока жалоб не поступало. Как, Толян, уважаешь «Курвуазье»? А ты чего?
Взгляд, которым он посмотрел на Марусю, поставившую перед ним блюдечко с икрой, был полон заторможенного недоумения. И это почему-то показалось Марусе таким обидным, как будто он швырнул блюдечко ей в лицо. Хотя ничего особенного в его пьяной заторможенности не было.
– Я ничего, – сердито сказала Маруся. – Я вам закуску предлагаю.
Недоумение сменилось в его глазах злостью. Этому тоже удивляться не приходилось: Маруся прекрасно знала, как быстро меняется настроение у пьяных. Но все-таки она поежилась, как будто его бессмысленная злоба окатила ее холодной волной.
– Я те че, пацан? – процедил Гоша-Серега. – Сам разберусь, жрать мне или пить, поняла? Я закуску вообще не уважаю, поняла?!
Последние слова он выкрикнул совсем уж яростно.
– Все, все, Игореха, не заводись. – Николай примирительно похлопал его по плечу. – Невежливо так с хозяйкой.
– Хозяйка, блин! – буркнул тот. – Пускай не лезет, понятно? Мне такая хозяйка всю жизнь поломала, сука, с лучшим корешем моим спала у меня под носом! И эта туда же – заку-усывай, нечего пустую водяру жрать!
Маруся прекрасно знала, как надо воспринимать логику вдребезги пьяного человека: без удивления, как дождь осенью и снег зимой. И уж точно, что на подобное не стоит обижаться. Но, зная это, она вдруг почувствовала, что у нее щиплет в носу и слезы сжимают горло. Она покосилась на Толю, но тот вряд ли слышал высказывание своего гостя, потому что как раз в этот момент под возгласы: «Давай нашу, командир!» – расчехлял гитару.
Толя вообще не смотрел в ее сторону; было что-то нарочитое в его невнимании, нарочитое и до невозможности обидное. И даже песня, которую он запел глубоким своим, бархатным голосом, звучала для Маруси обидно. А почему, совершенно непонятно: у нее ведь всегда голова кружилась от звуков его голоса и от того, как, сильно и очень чувственно, плясали по гитарным струнам его пальцы. В такие минуты ей хотелось самой стать гитарой, и чтобы его пальцы прикасались к ней, и голос его звучал бы в такт этим прикосновениям...
И почему вдруг вместо всего этого ей хотелось сейчас плакать?
«Дура потому что, – сердито подумала Маруся. – Того и гляди истеричкой стану».
Женщин, готовых в любую минуту закатить истерику по причине неожиданного творческого кризиса, или из-за непонятости миром примитивных людей, или из-за нечуткости мужчин, или еще по какой-нибудь глобальной причине, Маруся перевидала достаточно и вовсе не хотела им уподобляться. Но слезы сдержала с трудом.
Веселье тем временем шло своим чередом. |