Изменить размер шрифта - +
В конце концов, кто-то из нас (не я, всегда отличавшаяся обратным любознательности, то есть абсолютным фатализмом): “Мама, а что такое закладка?” – “Будет молебен, потом государь положит под камень монету, и музей будет заложен”. – “А зачем монету?” – “На счастье”. – “А потом ее опять возьмет?” – “Нет, оставит”. – “Зачем?” – Отстань”. (Монету – под камень. Так мы в Тарусе хоронили птиц, заеденных Васькой. Сверху – крестик.) На закладку нас, конечно, не взяли, но день был сияющий, мама и Лёра поехали нарядные, и государь положил монету. Музей был заложен. Отец же три дня подряд напевал свой единственный за жизнь мотив: три первых такта какой-то арии Верди.

 

 

* * *

 

Первое мое видение музея – леса. По лесам, – как птицы по жердям, как козы по уступам, в полной свободе, высоте, пустоте, в полном сне… “Да не скачи же ты так! Осторожней, коза!” Эту “козу” прошу запомнить, ибо она промелькнула и в моем последнем видении музея.

 

Мы с Асей впереди, взрослые – отец, мать, архитектор Клейн, еще какие-то господа – следом. Спокойно-радостный повествующий голос отца: “Здесь будет это, тут встанет то-то, отсюда – туда-то…” (Это “то-то”, “туда-то” – где это отец все видит? А как ясно видит, даже рукой показывает!) Внизу, сквозь переплеты перекладин – черная земля, вверху, сквозь те же переплеты – голубое небо. Кажется, отсюда так легко упасть наверх, как вниз. Музейные леса. Мой первый отрыв от земли.

 

 

* * *

 

А вот другое видение. Во дворе будущего музея, в самый мороз, веселые черноокие люди перекатывают огромные, выше себя ростом, квадраты мрамора, похожие на гигантские куски сахара, под раскатистую речь, сплошь на р, крупную и громкую, как тот же мрамор. “А это итальянцы, они приехали из Италии, чтобы строить музей. Скажи им: “Buon giorno, come sta?”[1 - Доброе утро, как поживаете? (ит.).] В ответ на привет – зубы, белей всех Сахаров и мраморов, в живой оправе благодарнейшей из улыбок. Годы (хочется сказать столетия) спустя, читая на листке почтовой бумаги посвященную мне О. Мандельштамом “Флоренцию в Москве” – я не вспомнила, а увидела тех итальянских каменщиков на Волхонке.

 

 

* * *

 

Слово “музей” мы, дети, неизменно слышали в окружении имен: великий князь Сергей Александрович, Нечаев-Мальцев, Роман Иванович Клейн и еще Гусев-Хрустальный. Первое понятно, ибо великий князь был покровителем искусств, архитектор Клейн понятно тоже (он же строил Драгомиловский мост через Москва-реку), но Нечаева-Мальцева и Гусева-Хрустального нужно объяснить. Нечаев-Мальцев был крупнейший хрусталезаводчик в городе Гусеве, потому и ставшем Хрустальным. Не знаю почему, по непосредственной ли любви к искусству или просто “для души” и даже для ее спасения (сознание неправды денег в русской душе невытравимо), – во всяком случае, под неустанным и страстным воздействием моего отца (можно сказать, что отец Мальцева обрабатывал, как те итальянцы – мрамор) Нечаев-Мальцев стал главным, широко говоря – единственным жертвователем музея, таким же его физическим создателем, как отец – духовным. (Даже такая шутка по Москве ходила: “Цветаев-Мальцев”.)

 

Нечаев-Мальцев в Москве не жил, и мы в раннем детстве его никогда не видели, зато постоянно слышали. Для нас Нечаев-Мальцев был почти что обиходом. “Телеграмма от Нечаева-Мальцева”. “Завтракать с Нечаевым-Мальцевым”. – “Ехать к Нечаеву-Мальцеву в Петербург”.

Быстрый переход