Был он, что называется, записной враль и сочинял свои истории с ходу, не озабочиваясь их достоверностью. Он с живостью варился в мутном бульоне городских слухов, сплетен и скандалов, обожал представительствовать, участвовать и открывать: выставки, конференции, дни города, вернисажи и презентации; жать руки, разрезать ленточку, троекратно лобызаться со знаменитостями по старой доброй славянской традиции; и кличка у него в репортерских кругах была Баламут. А еще Лоботомик – за постоянный энтузиазм и прыжки. Однажды я с немалым удивлением убедился в его цепкой деловой хватке и понял, что их двое: один – на виду у всех бегущий по жизни вприпрыжку Баламут, и другой – серьезный и жесткий делец, умеющий сорвать куш, – неизвестный никому или почти никому.
– Темка, неужели ты? – Леша с радостным ржанием прижал мою голову к своей пухлой груди. – Ну, старик, не ожидал! Здесь? А я беспокоюсь, спрашиваю у всех, где Темка! И никто, ни одна собака ничего не знает! Уже собирался звонить Нине Сергеевне! Честное слово!
Я невольно усмехнулся – последний раз мы виделись семь лет назад, самое время начать беспокоиться. И снова подумал о том, что Леша никогда ничего не забывает, и имена, даже раз услышанные, врезаются в его память навечно – он запомнил имя мамы, встретившись с ней всего однажды где-то на улице, и я представил их друг другу.
– Ты как, старик? Жив, здоров, выглядишь дай бог всякому! Ты где сейчас обитаешь? А то исчез с горизонта, и, главное, никто ни сном ни духом! Я думал, ты в Эуропах, прошел такой слушок! Крутишь бизнес!
Было очевидно, что Леша по привычке привирает, и мысль о Европе пришла ему в голову только что.
Я пожал плечами:
– Как видишь… все еще здесь.
– Вернулся?
– Я не уезжал.
– Женат? Дети?
Любопытные глаза журналиста ощупывали меня, и я поежился, почувствовав себя улиткой, которую нахальный мальчишка тащит из привычного домика. Не умею я говорить о себе… вернее, разучился. Отвык за годы отшельничества. Самое время нырнуть в тень и притаиться, но тени не было. Да и не так-то просто отвязаться от бесцеремонного Леши Добродеева. Я смирился.
– Не женат. Ты сам как? Видишься с нашими?
– Были и мы рысаками! – жизнерадостно прокричал Леша. – Почти нет, стареет народ. Еще иногда смажемся в картишки по старой памяти, а банька, прорубь, их нет! Мотор пошаливает. – Он похлопал себя по груди. – И печенка, сволочь, достает! И того нельзя, и этого! Эх, было время! Помнишь, Артюша, как мы ночи напролет лакали водку, виски, коньяки и шампанское из туфельки прекрасной дамы, а утром ни в одном глазу, а?! Помнишь?
Я не помнил, но это неважно. Настроение он ухватил точно. Тогда было о-го-го! А сейчас… так себе. Но по виду Леши Добродеева не скажешь, что так себе. Его организм по-прежнему вырабатывал серотонин со страшной силой. Несмотря на барахлящие мотор и печень.
Мы выпили за встречу. Потом за отсутствующих друзей. Потом за то, чтобы все было хорошо. К нам подходили знакомые, происходил быстрый и преувеличенно радостный обмен фразами: «Тема, ну как ты, старик, Леша, привет, нормально, что у тебя, сто лет не виделись, надо бы сбежаться, пока, до скорого, ребята, возьми телефончик». Одним словом – роскошь общения. Впервые за долгое время мне было хорошо, и назойливые вопросы Добродеева уже не вызывали протеста. Я отяжелел и разомлел от выпитого, от безостановочной Лешкиной болтовни, в которую почти не вникал, но она тем не менее создавала эффект присутствия и участия; от людей вокруг, которые слились вдруг в единый бесконечный организм, вроде праздничного китайского змея: его несут, мотая туда-сюда, на палках, и он извивается как живой. Праздничный змей извивался под ревущую музыку вокруг нашего столика, Леша говорил не переставая – вытягивал губы трубочкой, закатывал глаза, тряс головой, и по отдельным словам, долетавшим до меня, я мог бы догадаться, о чем, но не хотелось напрягаться. |