Садовник был одет лучше Теда. В одежде Теда всегда присутствовала какая-то небрежность и беспорядочность — джинсы с заправленной в них футболкой и (в это прохладное пятничное утро) незастегнутая фланелевая рубашка, которую трепал ветер. И в это утро Тед был еще и небрит — он из кожи вон лез, чтобы произвести наихудшее впечатление на миссис Вон. (Тед и его рисунки уже произвели наихудшее впечатление на садовника миссис Вон.)
— Пять… Пять минут! — крикнул Тед Эдди.
С учетом предстоящего долгого дня вряд ли имело какое-то значение то, что Эдди не услышал его.
В Сагапонаке Марион упаковала большой пляжный мешок для Рут, на которой под шортами и футболкой уже был купальный костюмчик. В мешке лежали полотенца и две перемены одежды, включая длинные трусики и футболку.
— На обед можешь ее увезти куда хочешь, — сказала Марион Эдди. — Она ест только сэндвич с сыром на гриле с картофелем фри.
— И кетчупом, — сказала Рут.
Марион попыталась всучить Эдди десять долларов на обед.
— У меня есть деньги, — сказал ей Эдди, но когда он повернулся к ней спиной, чтобы подсадить Рут в машину, Марион засунула десятку в задний карман его джинсов.
Он вспомнил то ощущение, которое испытал, когда она в первый раз подтащила его к себе, засунув пальцы за пояс джинсов и упираясь костяшками в его голый живот. Потом она расстегнула пуговицу, а за ней — молнию на ширинке, о чем он вспоминал каждый раз, раздеваясь, в течение следующих пяти или десяти лет.
— Помни, детка, — сказала Марион Рут, — чтобы никаких слез у доктора, когда он будет снимать швы. Это не больно — я тебе обещаю.
— А можно я оставлю ниточки себе? — спросила четырехлетняя девочка.
— Наверно… — ответила Марион.
— Конечно, ты можешь оставить их себе, — сказал ребенку Эдди.
— Пока, Эдди, — сказала Марион.
Хотя в теннис она не играла, на ней были теннисные шорты, теннисные туфли и свободная фланелевая рубашка, которая была слишком велика для нее, — рубашку она взяла из вещей Теда. Рано этим утром, когда Эдди уезжал за Тедом в собачью будку, Марион взяла его руку, засунула ее под рубашку и прижала к своей голой груди, но когда он попытался поцеловать ее, отодвинулась от него, и у Эдди на пальцах осталось ощущение прикосновения к ее груди, которое не пройдет следующие десять или пятнадцать лет.
— Расскажи мне о швах, — попросила Рут Эдди, когда он свернул налево.
— Ты даже почти ничего не будешь чувствовать, когда доктор станет их снимать, — сказал Эдди.
— Почему? — спросила его девочка.
Прежде чем он сделал следующий поворот, правый, в последний раз перед ним мелькнули Марион и ее «мерседес» — в зеркале заднего вида. Направо она поворачивать не будет, Эдди это знал — за грузчиками нужно было ехать прямо. Левая сторона лица Марион была освещена утренним солнцем, которое ярко светило через боковое водительское окно «мерседеса»; окно было опущено, и Эдди видел, как ветер играет волосами Марион. Прежде чем повернуть, Марион махнула ему (и дочери), словно собиралась встретиться с Эдди и Рут, когда они вернутся.
— А почему, когда снимают швы, не больно? — снова спросила Рут у Эдди.
— Потому что порез зажил, кожа затянулась, — сказал ей Эдди.
Марион теперь исчезла из виду.
«Неужели это все?» — спрашивал он себя.
«Пока, Эдди» — неужели это были ее последние слова ему? «Наверно…» было последнее слово, сказанное Марион дочери. Эдди не мог поверить, что все кончилось так резко: опущенное окно «мерседеса», ветерок треплет волосы Марион, рука Марион машет ему из окна. |