Он сидел с торца стола, уронив перед собой ненужные тяжелые руки и потерянно глядел куда-то в угол.
Ефимовна и Анюта зябко кутались в черные шали, горбились, диковато озирались на двери, словно ждали еще кого-то незваного и неотвратимо-страшного. И такая тоска, такая смертная мука томила их темные лики, что Андрею Ивановичу казалось: вот-вот они сорвутся и завоют в голос, забьются, зацарапают ногтями от горького бессилия эти голые доски.
– А может, вы торопитесь? – спросил он участливо Михаила Николаевича. – Может быть, еще образуется?
– Нет, не образуется, – спокойно ответил Михаил Николаевич. – Первое обложение в тыщу рублей увело и лошадь, и корову, инвентарь кой-какой. А где еще брать тыщу? Больше продавать нечего. Не внесешь – выселят. Да еще посадят. Читаешь небось газеты? В Москве, в Ленинграде требуют выселять. Вот, из колхоза «Красный мелиоратор» вычистили двадцать пять семей. Из домов выселяют. И все за то, что бывшие. Да что там колхозники. Фофанову, у которой Ленин скрывался в семнадцатом году, обозвали гадкой птицей дворянской породы, посадили. Прокуратуру кроют за либерализм. Нашли либералов.
– Куда же вы теперь?
– В Канавино. Там сестра живет, бывшая монашка. А теперь она кустарь – портнихой работает, в артели. Тетка померла. Если мы не приедем, ее уплотнят. Кого-нибудь подселят. А то еще и выгонят.
– И вас могут выгнать, – сказал Федот Иванович.
– Анюта пойдет на работу… А нас, стариков, глядишь, и не тронут при ней. Кто нас там знает? А здесь мы на виду…
– Куда ж дом девать? – спросил Андрей Иванович.
– Саша сдаст в Совет. Может, и его не тронут. А то мы для него, как бельмо на глазу…
Сын Федота Ивановича пригнал лошадь, стукнул кнутовищем в окно… Мужчины разобрали чемоданы, узлы, Ефимовна с Анютой перекрестились на опустевший передний угол, и все двинулись.
На дворе, увидев под навесом токарный станок и целый ворох колесных ступиц, Андрей Иванович не вытерпел:
– А это добро кому оставляете? Федоту Ивановичу?
Михаил Николаевич только рукой махнул и ничего не ответил.
– Мне и своих девать некуда, – отозвался Клюев. – Отколесничали. Не ноне, так завтра, гляди, и меня обложат.
– Ты ж середняк!
– Говорят завтра новых обложенцев выдвинут… В честь дня коллективизации. Не слыхал?
Андрей Иванович вспомнил налет Кречева и осекся…
Мария не пошла с ним домой.
– Что сказать Надежде? – спросил он ее.
Она странно рассмеялась и крикнула нарочито громко:
– Передай, что поминки справляем. По старой жизни.
«Все рушится, все летит к чертовой матери», – думал Андрей Иванович, возвращаясь домой.
Якуша Ротастенький заметил Бородина, когда тот при лунном свете, по-волчьи хоронясь, задами, огибал Выселки.
«Никак от Скобликовых вышел? – сообразил Ротастенький. – Чего ради он полем чешет? Бона, оврагом да буераком. Вприпрыжку! И кепку по самые уши натянул, чтоб не признали».
Но Якуша угадал его по высоким сапогам, по вельветовой тужурке, длинной, как чапан.
Изба Яхуши была крайней к оврагу, промытому за многие годы до белого плитняка бурной в половодье и пересыхающей летом речкой Пасмуркой. Якуша стоял в саду в тени высоких яблонь скрижапеля, на ветках которых висели тяжелые и литые, как булыжники, реповидные яблоки. Якуша не обрывал их до сильных морозов, гоняя по ночам охочую до садовых набегов ребятню. Он и спал здесь на топчане, под лубяным навесом.
«Ага, – думал он, глядя на согбенную, легкую как тень фигуру Бородина, ныряющую по холмам и провалам, – на сходке был… на тайном промысле. |