– Ага. Сорок шесть очков выбил из пятидесяти, – расплылся тот в довольной улыбке. – Две десятки выбил.
– Молодец! Значит, в отца пошел.
Шаткой походкой спешил к ним Саша Скобликов, приветливая улыбка играла на его сочных, по-детски припухлых губах:
– Андрею Ивановичу салют!
Он подошел и поздоровался за руку, открытая, обнажающая ядреные зубы улыбка так и не сходила с его крепкого широкого лица. «И чему он только улыбается?» – опять раздраженно подумал Бородин. И спросил сердито:
– Вы чего людей останавливаете по оврагам, как разбойники?
– Нельзя по оврагу ехать, там еще две бригады стреляют. Валяйте в объезд, на Выселки.
– Это уж мы сами сообразим – как нам ехать, – отозвался недовольно и Селютан.
– Я эти стрельбы не устанавливал, – ответил Саша. – Так что претензии направляйте в Осоавиахим да в райком комсомола.
– Да мы не тебя ругаем… Так мы… сами на себя дуемся, – примирительно сказал Бородин. – Давай, Федор, заворачивай на Выселки! – И, придерживая лошадь, спросил Сашу: – Как родители, сели в поезд?
– Се-ели! – обрадованно произнес Саша. – Клюев уже вернулся из Пугасова. А твердое задание я утром в Совет отнес. Все, говорю, ответчиков нет. Сами уехали, а дом оставили. Можете забирать его. Все! Я чист! Сдаю дом – а сам в Степанове, на квартиру.
«И чему только радуется? – думал Бородин, отъезжая. – Родительский дом пошел псу под хвост, а он веселится. Дитя неразумное. И Федька, мокрошлеп, подбежал похвастаться – две десятки выбил. Тут мыкаешься, не знаешь, куда деться, а они веселятся – в солдатики играют. И что им наши заботы? Чего они теряют? Имущество, скотину? Разве они все это наживали? Нет, не они, и терять им нечего. Вот так время подошло – дети родные не понимают тебя.
Но мысль эта вела за собой другую, в которой и признаваться не хотелось. Разве дело в детях? Жизнь твоя, налаженная годами тяжелого труда и забот, стала выбиваться из колеи, как норовистая кобыла. Вот в чем гвоздь.
Кому ветер в зад – тот и в ус не дует, а тебя сечет в лицо, с ног валит, но ты терпи да крепись. А что делать? Податься некуда и жаловаться некому. Иным потяжелее твоего, и то терпят. Ведь каждый живет как может, живет сам по себе – вот что худо. Тебя растопчут, растерзают на части, и никто не чихнет, не оглянется. Пойдут дальше без тебя, будто тебя и не было.
В этой мысли он укрепился еще более, когда увидел на окраине Выселок толпу народа вокруг телег с флагом. Поодаль паслись стреноженные лошади, валялись плуги по кромке черной, лоснящейся на солнце свежей пахоты. Бородин вспомнил, что накануне собирались всем активом вспахать больничный огород, в честь дня коллективизации. И по тому, как на телеге развевался флаг, а рядом стоял Кречев без фуражки и что-то говорил в толпу, Бородин понял, что дело уже сделано. И скрываться было поздно – их заметили. Кречев замахал рукой с телеги, в толпе оживились, стали показывать в их сторону.
– Спрятался! Мать твою перемать, – выругался Бородин.
– Это что за люди? Больных, что ли, выгнали на митинг? – спросил Селютан, усмехаясь.
– Молебен служат в честь трезвого Селютана, – в тон ему ответил Бородин. – Обед подходит, Покров день! А Селютан все еще трезвый. Было такое в жизни?
– Отродясь не бывало. Видно, сатана гоняет нас с раннего утра.
– А ты окстись, глядишь, и отстанет сатана-то. И обрящем с тобой покой и чревоугодие.
– Благослови, господи, и ниспошли странствующему рабу твоему покой и утоление жажды…
– Вот зараза! За себя молит, а про товарища позабыл, – сказал Бородин, спешиваясь. |