А поскольку дураки в Тиханове перевелись, стало быть, и дурдом закрывается.
– Свои перевелись, залетные появились! – кричали из толпы.
– Это какие такие – залетные?
– А вот подзаборники всякие, вроде тебя.
– Это что за кулацкий подголосок? А ну, покажись!
Кто-то поднял кулак и крикнул:
– На, посмотри да понюхай, чем пахнет!
– Сколько ни злобствуйте, а колокола собьем!
– Самого бы тебя с колокольни сбросить вместо колокола!
– Вот ужо доберемся до тебя, антихриста! – грозилась кулаком худая, как сухостойное дерево, мать Карузика.
– Ты, мамаша, поменьше махай руками, не то обломишь их невзначай, – ласково уговаривал ее Зенин. – Вон какие они сухонькие у тебя.
– У-у, бесстыжие глаза! Он еще смеется. В него плюют, а ему божья роса.
– Такая сатанинская порода. Потому и подбирают этаких вот… – выкрикивали из толпы.
– Напрасно вы, граждане-товарищи, портите себе настроение непотребными словами. Ведь вам же русским языком еще вчера было сказано: кто не согласен с постановлением о закрытии церкви, ступайте в храм и ставьте свои имена и подписи. Книга лежит на алтаре, храм открыт вторые сутки. И что же? Поставил кто-либо свою подпись? Никто! Но, как известно: молчание – знак согласия. Что ж вы шумите? Кто не согласен, прошу в церковь! Только строго по одному. У нас порядок.
Идти в церковь, писать в книгу свои имена никто не поспешал, каждый поглядывал с опаской и недоверием на того верхнего оратора и как бы говорил всем своим настороженным видом: «Эхва, а дураков-то и в самом деле перевели». А еще Успенский заметил: здесь, в передовой толпе, жались то старухи, то подростки, то никудышные мужики вроде Савки Клина или Вани Парфешина. Мужики самостоятельные останавливались на почтительном расстоянии либо вовсе не появлялись. И он подумал, что клюевская конфискация не прошла для тихановцев даром, село затаилось в ожидании новых ударов и бедствий.
На колокольне вспыхнуло и заметалось яркое языкастое пламя, потом повалил густой черный дым, потек из проемов, как из пароходной трубы; порывистый ветер осаживал его, гнал на деревья; мятущиеся ветви берез разрывали эти плотные шаровидные клубы в клочья, в жидкую кудель, которая растекалась по хмурому неспокойному небу. Запахло копотью и керосиновой вонью. Галки еще громче загалдели, заметались суматошнее над колокольней. Толпа тронулась и загудела.
Отходили подальше от церкви, словно боялись обвала или взрыва какого, и ждали, надеялись на чудо: вот погаснет пламя, и свалятся, сломят шею себе поджигатели… Крестились, шептали молитвы… Но пламя все шибче разгоралось, черный дым растворился, пропал совсем, а с колокольни теперь полетели искры, как рой светлячков. Сухие дубовые балки, на которых висели колокола, горели с гулом и пулеметным треском. Сенечка Зенин вместе с усиленным нарядом милиции заперлись в церкви с баграми и с песком наготове, на случай, ежели огонь переметнется с колокольни на другие отделения храма.
Весть о близком падении колоколов мгновенно разнеслась по селу – всякий житель бросал свою работу, где бы ни заставала его эта весть, и шел, как потерянный, к церковной ограде; а хозяйки, которые не могли оставлять дома своих малых детей, выбегали на улицу и напряженно, с мольбой глядели на горящую колокольню. Многие крестились и плакали.
Но огонь неумолим, он не знает ни жалости, ни снисхождения. Как ни прочны были дубовые, в два обхвата, сцепы, как ни заклинали их тихановские старухи не поддаваться антихристу, жизнь колоколов висела на волоске, и он оборвался. Сперва пыхнули искрами сцепы на обломе, потом что-то ахнуло, тряхнуло, будто кто-то ворохнулся в подземелье, и жалобный медный стон прогудел над селом и растворился в воздухе.
Вся в слезах вернулась с улицы Надежда. |