Евдокия сорвала с себя облезлую рыжую шаленку, обнажила простоволосую голову и закричала:
– Ты что, сатана, посмеяться над горем нашим вышла? Так плюй, гадина! Плюй с высоты нам на головы!
– Окстись, милая! Ты что, сдурела? – Зинка заалелась, как от пощечины, и замахала руками.
– Ага, мы сдурели, а вы, значит, ума набрались? Это от какого ж ума вы поганите церковь? От того, что цыган на дороге оставил?
– Бабы, стащите вы эту антихристову поблядушку…
– В ноги ее!
– За косы ее!
– Рвитя-а! Рвитя-а-а антихристова служителя-а! – Наташенька Прозорливая, подпрыгнув, ухватилась за синюю Зинкину юбку и повисла на ней, как кошка, вереща и дрыгая ногами. Другие бабы кинулись наверх по ступенькам, как по команде.
Зинка сильно оттолкнула ногой юродивую и с ужасом услышала треск раздираемой ткани; юбка мелькнула в воздухе и полетела вместе с Наташенькой Прозорливой вниз по ступенькам; а на крыльце, как белый флаг, заполоскалась, дразня разъяренных баб, обнаженная исподняя рубашка.
– За подол ее, ссуку!
– Тяни с нее и рубаху!
– Голяком ее, голяком по селу провесть!
– Пусть знает, как над миром изгаляться…
Зинка, не помня себя от страха, машинально нырнула в магазин и перед носом разъяренных баб успела закрыть железную дверь.
– Ага, кошка чует, чье мясо съела!
– Напирай, бабы! Небось никуда не денется…
В дверь забухали увесистые зады, и зачастила сухая дробь кулаков. Потом дренькнуло, разлетаясь брызгами, оконное стекло, и осколки кирпичей полетели мимо прутьев железной решетки в магазин.
Зиновий Тимофеевич Кадыков увидел осаду магазина из окна своего кабинета, со второго этажа. Он выбежал на улицу в одной черной гимнастерке, перехваченной портупеей с наганом на боку, и, по заведенной привычке, прихвативши со стола потрепанную планшетку. Перебежав улицу, расталкивая баб, поднялся на крыльцо и грозно спросил:
– В чем дело? Что за разбой?
Бабы в момент окружили его, как муравьи упавшего к ним на кочку черного жука, и вразнобой стали сами спрашивать, кто это им дал право на разбой? Что за такое самоуправство по головке их не погладят и что они найдут на всех управу. Они так кричали, перебивая друг друга, так размахивали руками перед его лицом, что Кадыков и рта не успевал раскрыть. Кто-то взял его со спины за ремень, кто-то больно щелкнул по затылку, чьи-то руки легли ему на плечи и стали тянуть книзу. И тут спасительная мысль промелькнула в его голове, он схватился не за наган, а за планшетку: раскрыв ее перед лицами орущих баб, выхватив карандаш, он крикнул, наливаясь кровью:
– Молчать! За-про-то-ко-ли-ру-ю! – крикнул врастяжку, отчетливо выговаривая каждый слог, занося карандаш над бумагой.
И бабы стихли разом, как онемели, с опаской глядя на карандаш, занесенный над бумагой.
– Ну, кому охота первой? Говори! Занесу пофамильно… И всех в холодную… Посмотрим, каким вы голосом там запоете.
В холодную никому не хотелось. Это все понимали. Понимали и то, что запись в милицейский протокол – это не фунт изюму. Затаскают потом. От них никуда не спрячешься. И бабы сдались, отвалили, как стадо коров, увидев плеть в руках у пастуха…
Кадыков поднял порванную и запачканную Зинкину юбку и, постучавшись в дверь, тихо позвал:
– Открой, Зина! Это я, Кадыков, не бойся.
Она стояла тут же за дверью, в притворе, и, закрывшись руками, плакала навзрыд, как маленькая.
Домой пошла, дождавшись полной темноты, и то шла задами, боясь не только баб – ребятишек: боже упаси, увидят… Задразнят, камнями забросают. Порванную юбку придерживала рукой, другой рукой утирала слезы. Так и вошла домой – подол в кулаке, на лице потеки от слез, страх и обида. |