Скорее бы перевернуть ее. И ничего не жаль ради этого призрачного будущего – ни средств, ни сил. И крови даже не жалели, ни своей, ни чужой. А что толку? Каков результат? Опять новые жертвы? И конца этому не видно. – Успенский свел брови и уставился куда-то в угол невидящим взглядом.
– Да, водятся грехи за русской интеллигенцией. Слишком доверялась она европейским поводырям, которые сами толком не знали дороги. Я не отвергаю твоего памфлета, и тем не менее ты упрощаешь, так это-о. – Роман Вильгельмович вытянул губы в трубочку, помедлил, погрозил пальцем и наконец изрек: – Ты умалчиваешь о первопричине распада и брожения: богатство и неуступчивость одних и бедственное положение других. Вот на этой почве и вырастали, так это-о, и пугачевский бунт, и максимализм интеллигенции. Нельзя надеяться на взаимную любовь и согласие, когда в пределах одного и того же государства одни потеряли счет своим землям, а другим куренка некуда выпустить.
– А-а, это знакомый довод! – покривился Успенский. – Он мало что объясняет. У помещиков перед революцией было всего одиннадцать процентов земли.
– В умозрительном смысле процент этот успокаивает, – согласился Роман Вильгельмович. – Но если по соседству с графиней Паниной, так это-о, живут мужики какой-нибудь Гавриловки? У них по две десятины на семью, а у Паниной тридцать одна тысяча десятин. Тогда как? А сколько было десятин у княгини Волконской в вашем уезде?
– Двенадцать тысяч, – ответил Успенский.
– Вот оно – яблоко раздора! Мужики отняли эту землю, мужики же прогнали и офицеров, и казаков… Так это-о… – Роман Вильгельмович хохотнул и выкинул палец. – Белое движение погубил земельный вопрос, признался Деникин в своих мемуарах. А мы сможем добавить: и старое русское общество погубил земельный вопрос. То есть погубила неуступчивость русской бюрократии, косность и ее, так это-о, центропупизм… извините мне это грубое слово…
– Да я вовсе не хочу оправдывать бюрократию. Но откуда она бралась? – спросил Успенский. – С неба? Да оттуда же, из интеллигенции в основном. Интеллигенция порождала не только революционеров, но и бюрократию, а бюрократия, в свою очередь, насквозь пропитала своим бюрократизмом все интеллигентские кружки. Любят они бюрократию, а еще голодранцев, которые из бездельников. Ну, как же? Они-де Челкаши, вольные соколы да воры! Их Горький воспевал, а русского мужика дерьмом обмазал. Наши интеллигенты всегда были готовы ободрать крепкого мужика Хоря, чтобы поприличнее одеть какого-нибудь обормота Ермолая. Они сами такие же бездельники, как этот тургеневский Ермолай.
– Эдак, пожалуй, ты и нас всех зачислишь в покровителей Ермолая да Челкаша, так это-о, – сказал Юхно и засмеялся.
– А ты не смейся! Ты вот что заметь – район наш сельский, а кто из авторитетных мужиков в райисполкоме сидит или в райкоме? Один Тяпин. Да какой из него мужик? Не абсурдно ли решать дела народные за народ? Для здравого смысла это – абсурд, для логики интеллигента – это все в порядке вещей. Потому что сии интеллигенты, а теперь надо понимать – коммунисты – они одни знают, что народу надо, а народ этого не знает.
– Но нельзя же коммунистов отождествлять с интеллигентами, – сказал Герасимов.
– Нельзя, конечно. Да я не о коммунистах. И потом, какие коммунисты Поспелов да Возвышаев? Чиновники! А Троцкий, а Зиновьев – коммунисты, да? – Он махнул рукой. – Я говорю о некоей общей интеллигентской тенденции: идеология наших левых партий и максималистские замашки – все оттуда, из интеллигенции. Если, не вдаваясь в подробности, определить главную отличительную особенность их теории, так вот она – полное пренебрежение к нашему национальному историческому опыту. |