Приостановился, простонал глухо, как раненый зверь… покачался, сцепив зубы… Но нет, не вернулся назад, пересилил себя, хлопнул избяной дверью, пошел на выход.
Маяк, накрытый тулупом, спокойно ел овес из мешка. Звонцов резко дернул за повод, оторвал лошадиную морду от овса, завязал мешок и кинул его на холку жеребцу. Ухватился за стремя и вдруг заметил санки. Мать перемать… Достанутся какому-нибудь риковскому начальнику. Ну уж, дудки!
Санки были беговые, с выносным полозом, с гнутыми железными копылами, с плетеным расписным задником. Игрушка – не санки. И чтоб такое добро оставить на улице?
Кряхтя и матерясь, Звонцов перелез через высокий тесовый забор на подворье, открыл наружные ворота, взял за оглобли санки и притянул их, прислонил к самому сараю. Там, в сарае, что-то гудело и потрескивало, вовсю бушевало пламя, бросая в щели притвора и в подворотню дрожащие багровые отсветы. Трубила протяжно корова, блеяли овцы, прядали, бились о дощатые стенки. Звонцов, пятясь задом, словно с перепугу, вышел с подворья, закрыл за собой наружные ворота, прыгнул в седло и вылетел из села галопом.
Прокопа Алдонина забрали вечером, в тот самый момент, когда он собирался как следует поработать – порастолкать да попрятать куда подальше свое добро, чтобы встретить утречком ранним незваных гостей. Что гости нагрянут, знал наверняка – Бородин шепнул ему. Позавидовал Прокоп Сеньке Дубку, церковному старосте, – тот загодя все растащил. Когда забирали отца Афанасия, Семен в церковь проник – у него ключи вторые были – и за ночь обчистил ее за милую душу. Утром власти явились – опись составлять. Где церковная утварь? Позвать сюда старосту! Привели Дубка. А я почем знаю, говорит. За нее поп отвечал. Дело было осенью, ни следов не оставил, ни примет. Поди докажи…
А утварь была богатая – один крест чего стоил! Золотой, с дорогими каменьями. Ваза серебряная, крапильня. А сколько блюд дорогих! И деньги были…
«Семен – атлет. Заранее все учуял. А я ушами прохлопал», – с досадой думал Прокоп.
Когда узнал он, что его громить будут, как на чужих ногах, еле до дома дошел. Хоть посреди улицы ложись и вой. Матрена – баба сырая – и так нерасторопная, а тут – села на скамью и ни с места. Только глазами хлопает да носом шмыгает. «Куда все девать? Что делать?» – спрашивает Прокоп. «И делать нечего, и деваться некуда. Одно слово – конец приходит решающий…» – «Ну, нет! Не на того напали…»
Прокоп запряг лошадь и по-темному, через задние ворота, вывез на одоньи двигатель и зарыл его там в солому. Успел ружья спрятать в наружную защитку сарая, чтоб легче взять, ежели из дома выгонят… Хотел еще сундук Андрею Ивановичу свезти, да лошадей отогнать в Климушу, другу-однополчанину, да хлеб зарыть в сарае…
И вдруг – пришли вечером, Якуша науськал: «Прокоп за ночь и добро растащит, и сам сбежит». Ашихмин с Левкой Головастым свели его в пожарку под охрану Кулька. В пожарке встретили песней:
В пожарке на голой кирпичной стене висел фонарь «летучая мышь». Возле пожарных бочек, прямо на полу, на сене расположилась арестантская братия – человек десять тихановских мужиков.
Охранявший их милиционер Кулек сидел тут же, на бочке. Арестованных баб держали отдельно, в хомутной, под замком.
Главный пожарный, он же и клубный вахтер, а теперь арестованный Макар Сивый, пек картошку в горячей золе, выкатывал ее из грубки в широкую, как лопата, ладонь и, перебрасывая с руки на руку, приговаривал:
– Ну, кому с пылу с жара от архангела Макара?
– В преисподней не архангелы прислуживают, а черти, – мрачно сказал Прокоп.
– Ишь ты, какой апостол кислых щей! – удивился Макар. |