Изменить размер шрифта - +
А что касается истории первой русской смуты, тут у меня к ней особое пристрастие…

– Дайте я пожму вам руку! Честную руку русского патриота, – Михаил Николаевич протянул через стол свою массивную ладонь с узловатыми пальцами.

– Вы уж лучше троекратно облобызайтесь, – усмехнулся Бабосов. – Да на иконы перекреститесь. А то спойте «Боже царя храни».

– Коля, это нечестно! При чем тут царь, когда говорят об отечестве? – сказала молчавшая весь вечер Анюта, строго сведя брови. – Нехорошо плевать на своих предков. Совестно! Ты какой-то и не русский, татарин ты белобрысый.

Все засмеялись…

– Ну, конечно! Вы правы, мадемуазель. Я осмелился говорить о безумии национализма, толкающего народы на поклонение собственному образу. Кажется, это слова Владимира Соловьева? – с горькой усмешкой глянул Бабосов на Успенского. – Вроде бы вашего кумира.

– Правильно, Соловьева. Но Соловьев никогда не отрицал национализма, он только осуждал попытки противопоставить узкое понятие национализма служению высшей вселенской правде, – подхватил Успенский.

– То бишь не правде, а божеству, – поправил Бабосов.

– В данном случае это одно и то же. У Соловьева есть и такие слова: наш народ не пойдет за теми, кто называет его святым, с единственной целью помешать ему стать справедливым. И я не вел речи о патриотизме, превращенном в самохвальство. Я только хочу доказать, что наш народ много страдал, для того чтобы иметь право на уважение.

– Ну, конечно. Те, которые критикуют свою историю, народ не любят, те же, кто поют дифирамбы нашей благоглупости, патриоты. Салтыков-Щедрин смеялся над русской историей, следственно, он был циником, очернителем. Суворин защищал нашу историю от Щедрина, значит, он патриот.

– Ничего подобного! Салтыков никогда не высмеивал русскую историю; он бичевал глупость, лень, склонность к легкомыслию и лжи. Это совсем другое.

– В таком случае говорить нам не о чем, – Бабосов нахохлился, обиженно, по-детски надув губы.

– Я тоже так полагаю, – Успенский взял рюмку с водкой и, ни с кем не чокаясь, выпил, пристукнул ею об стол и сказал: – Пора и честь знать. Спасибо за угощение…

Он глянул на Марию и встал. Она поднялась за ним.

– Куда же вы? – захлопотала Ефимовна. – А самовар?.. У меня пудинг стоит…

– А гитара, а песни? – Саша снял со стены гитару и с лихим перебором прошелся по струнам:

– Нет, Саша… В другой раз, – заупрямился Успенский. – Я пойду.

– И я пойду, – хмуро сказал Бабосов.

– Я вам пойду! – Саша стал спиной к дверям и еще звонче запел, поводя гитарой и подергивая плечами:

– Анюта, ходи на круг! – крикнул он. – А там поглядим, у кого рыбья кровь! Их-хо-хо ды их-ха-ха! Чем я девица плоха…

Анюта словно выплыла из-за стола – руки в боки, подбородок на плечо, глаза под ресницами как зашторены, и пошла, будто стесняясь, по кругу, выбивая каблучками мелкую затяжную дробь, развернулась плавно перед Дмитрием Ивановичем, поклонилась в пояс и даже руку кинула почти до полу.

– Дмитрий Иванович!

– Митя! Ну что же ты? – тотчас раздалось из-за стола.

Он глядел исподлобья на удаляющуюся от него Анюту и снисходительно-отечески улыбался, но вот подмигнул Саше, важно размахнул бороду и сказал:

– Кхэ!

Потом скрестил руки на груди, поглядел налево да направо и пошел шутливым старческим поскоком на негнущихся ногах:

– Вот так-то… Ай да мы! – весело крикнул Саша, сам бросаясь на круг, и закидал коленки под самую гитару:

– Ах вы мои забубенные! Ах вы неистребимые!.

Быстрый переход