Изменить размер шрифта - +
"Гад, гад, гад, - билось у Сашки в мозгу лишь одно слово, вобравшее сейчас собой всю обиду, всю ненависть его попранного сердца, - гад, гад, гад..."

В особенно отвесных местах Грача закручивало волчком, он катился кубарем, обращаясь на какие-то мгновения в клубок песчаной пыли, но затем снова вскакивал и стрелял. Выстрелы его одиноко и безответно лопались в густом йодистом воздухе побережья. Вора обкладывали, как зверя, в полной тишине, и в минуту краткой передышки, сквозь горячечную пелену ожесточения эта тишина наконец пробилась в его сознание, и он замер, и опустил пистолет, и небо сомкнулось над ним. Тогда он закричал, закричал надрывно, почти одним выдохом:

- Стреляйте, псы!.. Палите же, гады-ы-ы!

Кольцо смыкалось в полном безмолвии. Грач затравленно - шаг за шагом поворачивался, пока не сделал полный круг. Пистолет в его руке медленно пополз к подбородку. Последний грачевский выстрел покрыло чье-то хриплое, запоздавшее:

- Бросай оружие!

Грач чуть подогнул колени и тут же резко отвалился на спину и, подломившись, словно полупустой куль, стал рывками съезжать вниз. Никто из окружения не тронулся с места. Все стояли и смотрели, как тело неуклюжими зигзагами съезжает вниз. И лишь когда то, что было еще минуту назад знаменитым кавказским вором Ларионом Грачом, уперлось ногами в кромку берегового галечника, преследователи сгрудились вокруг него, и один из них накрыл ему лицо подобранной тут же, на берегу, старой газетой.

Когда Савва проснулся, Сашки уже не было. В окошко и во все щели хромой на все четыре угла заимки рвалось, текло, ниспадало солнце. Савва толкнул от себя ветхую дверь и захлебнулся до осязаемости густым настоем таежного утра. И если бы не гнетущая осознанность звериного своего положения, он бы засмеялся, засмеялся от вдруг переполнившего душу ощущения красоты и значительности окружающего.

Савва спустился к ручью, где Сашка стаскивал в кучу прошлогодний сушняк.

- В четыре руки оно веселее будет, как?

- Мелкого не бери, от мелкого треск один...

- Маловато крупного-то.

Сашка дружелюбно согласился:

- Я тут кругом все выбрал, а за ручей ходить Васёна не велит.

- Строгая баба.

Сашка поднял голову, сердито свел на переносице подпаленные брови, сказал наставительно:

- По-другому нельзя. Нам что: три зуба выбьют, два года влепят, а ей чехты, Васёна - человек.

Едва вспомнилась Савве Васёна, как где-то под сердцем у него будто оттаяла давняя льдинка.

- Твоя правда... Откуда сам-то?

- Так... Отовсюду помаленьку...

- Сирота, значит?

- Вроде этого.

- А куда двигаешь, коли не секрет?

- К морю.

- Далеко-о...

- Доберусь, - коротко утвердил Сашка.

- За оцепление не выбрался, а уже загадываешь.

Глаза татарина сузились, и без того тонкие губы яростно подобрались, и он чуть ли не со свистом выцедил сквозь зубы:

- Доберусь.

И чувствовалось, что все Сашкино существо, всю жизнь определяло одно это слово и не было в человеческом языке другого, которое могло бы остановить Сашку, покуда в его хилой плоти теплилась жизнь. И Савва неожиданно для себя сказал серьезно:

- Доберешься. Главное - за оцепление, а там - чеши на все четыре.

Доверительность Саввина, видно, подкупила татарина, он стал словоохотливее.

- В этот раз не выйдет - в другой уйду. - Недоверчивая усмешка Саввы не ускользнула от него, и он с торжествующей злостью добавил: - В третий раз ухожу.

Савва по опыту знал, через что приходится пройти беглецам-неудачникам, прежде чем они получают положенные им по закону два года добавки. Только самые выносливые отделываются инвалидностью, бедолаги послабее обычно кончают свои дни в лагерной больничке. Он глядел на убогую - в чем душа держится - фигурку татарина, на его ноги-спички, костистое, обтянутое синеватой кожицей лицо и думал: "Да, брат, любви к свободе тебе не занимать".

Быстрый переход