При каждом клевке гость болезненно морщился, и табурет под ним скрипел яростно и вызывающе. Изучив свою тетрадку вдоль и поперек, он примерно мог определить, у какой строки запнулся его требовательный читатель, и поэтому всякий раз, когда хозяин брался за карандаш, Родиона начинало прямо-таки выламывать. Он багровел и весь подавался вперед, как бы помогая Шаронову одолеть возникшее вдруг препятствие. Наконец учитель перевернул последнюю страницу, снял очки, отложил их в сторону и, глядя в окно, спросил:
- Послушайте, Родион Васильевич, вам никогда не приходит в голову описать то, что делается вокруг вас?
- Скукота, - в голосе Плахина явно проступили недоумение и досада. Копошатся людишки. Всяк к своему делу, как собака к конуре, привязан. День, ночь - сутки прочь. Вот и весь интерес. Чего и писать зря.
- А вы вглядитесь, Родион Васильевич, - заволновался учитель, и узкое нервное лицо его пошло пятнами, - может быть, и не зря, а? Вы же поэт, - в этом месте Плахин еще больше побагровел и опустил голову, - а поэт должен видеть то, чего другие подчас не замечают. Ведь вот стихи, вроде ваших теперешних, можно пометить любым местом, хоть Тульской областью, а хоть и Китаем. "Кто их писал, - спросят люди, - что за человек, какой нации, какого звания, где проживает?" И никто не ответит. А вы так напишите, чтобы, прочитавши, можно было сразу определить, что написал их Родион Плахин, сибирский речник, и в них лесом пахнет, рекой, рыбой, а над этим стоит своеобразный, не похожий на других человек...
От слова к слову, Плахина все больше забирало шароновской речью, он то вставал, то снова садился, время от времени пытаясь вставить что-то свое, и, наконец, не выдержал, выдохнул в изнеможении:
- А выйдет? - Он осекся. - Уж и не знаю... больно обнаковенно все... Люди - они и люди... Река - она и река... А лес - что ж, он лес и есть... Испокон так...
Учитель вышел из-за стола и взволнованно заходил по светелке, из угла в угол, мимо неожиданно утихшего Родиона.
- Стихи, Родион Васильевич, чудо!.. А без чуда и стихи ни к чему. Рифмовать общеизвестные истины? Это занятие зряшное и к поэзии отношения не имеющее. Сила настоящих стихов в том, что в обыкновенном нашем, житейском они могут открыть столько красоты и возвышенности, что человек прочтет и поразится: как же это, мол, он ходил до сих пор мимо и не видел такой малости?.. А писать вам, Плахин, нужно. Обязательно. Да и могли бы вы, Родион Васильевич, прожить теперь без этой вот тетрадочки, скажите по совести?
Гость потупился, и табурет снова скрипнул под ним, но уже словно бы в смущении.
- Она вроде как приросла ко мне... У меня ее только с мясом...
- Вот и замечательно! - продолжал горячиться хозяин. - Пишите, пишите, Плахин, голубчик! Каждый день, каждый свободный час!
- Стало быть, Александр Иванович, - Родион встал, и в шароновской светелке сразу стало темней и теснее, - не зря я балуюсь. Может, и вправду какая польза будет?
- Будет, Плахин, будет, Родион Васильевич! И уже есть. И большая... А ко мне всегда, в любое время. И без этого, - он взял и поставил перед гостем на край стола бутылку, - поэзия делается свежей головой.
Плахин долго и благодарно тряс немощную учителеву руку, потом неловко, горлышком вниз, сунул в карман бутылку и, проходя мимо Васёны в сени, только и сказал:
- Голова!
И уже в дворовой темноте повторил с расстановкой:
- Го-ло-ва!
Когда, проводив гостя, Васёна вернулась в горницу, Шаронов все еще ходил из угла в угол своей светелки с заложенными за спину руками. Она вошла к нему, облокотилась плечом о косяк двери и вздохнула.
- Надоели уж, видно, наши мужики вам? То с одним, то с другим... И чего вот он бумагу понапрасну переводит, чего переводит? Как на роду написано, так и живи.
Учитель внезапно остановился, с минуту глядел на нее молча, словно припоминая, кто бы это мог быть, и вдруг заговорил со вдумчивым спокойствием, но уже как бы устало:
- Вы же неглупый человек, Васёна. |