Голос звучал словно из преисподней. - Впервой, видно, в тайге ночуешь?
- Да нет, бывало...
- Ходил, значит?
- Доводилось...
- Чалдон, что ли?
- Нет, с материка.
- А по выговору чалдон.
- Привычка.
Кирилл засопел и чихнул.
- Хорош...
- Зверья здесь много?
- А где же его нет, зверья? Только он в здешних местах пуганый, человечий дух стороной обходит. Боишься?
- Ты вот в плену, говоришь, был...
- Врагу закажу.
- Бежать пробовал?
- Бежал.
- Не боялся?
- Так уж все равно было. Либо в лагере подыхать, либо в дороге. А могло и по-хорошему обернуться... И обернулось, слава Богу.
- Вот и мне все равно.
- Тебе тяжельше.
- Это почему же?
- Мне только до линии фронта надо было добраться, а за линией я - свой. А для тебя такой линии нету. Хоть из конца в конец света сходи и обратно воротись - не найдешь.
- Найдем. Не весь свет, что в России.
- Пожалеешь.
- Чего жалеть-то? Жалеть-то нечего.
- С тоски помрешь.
- Живут люди, не помирают.
- Тебе что же, сорока на хвосте от них депешу принесла?.. Ладно, давай спать, завтра идти да идти.
Кирилл затих, а Савва еще долго лежал с открытыми глазами, глядя в звездное небо над собой. Там, за плотным кольцом лиственничных стволов, лежала страна, где для него не оставалось "линии фронта", за которой он мог бы укрыться, стать своим. Куда бы он ни пошел с севера на юг или с запада на восток, каждая пядь земли была ему чужбиной, "территорией противника". И он мучительно завидовал сейчас всем: и даже тем, кто остался там, на лагпункте, и тем, которые если и бедовали где-нибудь в эту минуту, но с надеждой на первый же огонек. И даже этому вот мирскому изгою Кириллу Прохорову завидовал. Ишь как размеренно посапывает! Сны у Кирилла, должно быть, спокойные, ровные, как и собственная его речь.
В свете от бледно-желтого язычка над смежной дверью вагона, сквозь зыбкие пласты махорочного дыма лица и предметы маячили перед Кириллом изменчиво и неуловимо. Множество запахов, плотно сбитых на мужском поту, овчине и никотиновом перегаре, било в нос, спирая дыхание. Но над всем властвовала одурь карболки - сожительницы беды. И одна надрывная нота пронизывала все вздохи и все стоны: война.
Голова у Кирилла, как и в любое его пробуждение, была налита гулкой до звона тяжестью. В мозгу, словно ленивая рыба в тине, ворочалась одна-единственная мысль: выпить. Но все - от шинели до сапога - он уже выменял. А задумываться ему было некогда, да и, по правде говоря, не хотелось. Не все ли равно? Что будет, то и будет. Плевать! Только бы выпить. Хоть глоток. И еще - заснуть. Но это уже сказка про белого бычка. Круг смыкался: выпить и заснуть, заснуть и выпить.
А у самого уха шелестело, как наваждение:
- Твое.
- Бывай.
- Пошла.
- Ха! Пошла! Шикарная вещь!
- Медицинский?
- Девяносто шесть ноль-ноль.
- На, тяни...
Кирилл не выдержал, приподнялся на локте, сказал вниз, в темноту:
- Слышь, браток... Гимнастерка у меня... Почти новая... Постирать только... Налей... Душа горит...
Гимнастерка долго шуршала в вязкой полутьме, переходя из рук в руки, затем к нему оттуда выплыла жестяная кружка.
- Держи половину. На бедность твою.
Жгучая влага сразу оглушила Прохорова. Все вокруг окончательно потеряло устойчивость, растеклось перед глазами радужной мешаниной. Спасительный сон ощущался так близко, что его, казалось, можно было попробовать на ощупь, только закрой глаза. Но отрывистый шепоток шуршал внизу, и Кирилл ускользающим сознанием все еще силился вникнуть в его смысл.
Один:
- Грех обирать увечного воина.
Другой:
- Никакого тут, уважаемый, греха нету. Я ить за это чистым хлебушком платил. |