Изменить размер шрифта - +
Куда только девалась Петькина грузная мешковатость, от которой несло чем-то медвежьим, угрюмым, скучным! В печи он, казалось, отряхнулся от незримой коросты. В движениях парня чувствовалась необъяснимо осмысленная гибкость и, можно даже сказать, грация. Кирпичи в широченных его ладонях выглядели совсем игрушечными и оттого как бы теряли свою трудную весомость. В смешении красного - от кирпича и черного - от закопченных стен он был похож на молодого смешливого черта, шутя играющего звонкими прямоугольничками пламени. И главное - черт улыбался, улыбался весело и озорно одними глазами, тронутыми доброй бездумностью. Савва вдруг поймал себя на том, что хочет сказать черту пару шутливых слов или подмигнуть просто так - по-человечьи. Но вместо этого он только сплюнул скрипевшую на зубах кирпичную пыль и равнодушно предложил:

- Перекурим?

Петька выполз из печи, лег плашмя на спину, широко раскинул руки, и сразу же посерел, будто погас. Тусклыми глазами глядел он в высокое небо, схваченное от горизонта до горизонта белесой накипью, и выцеживал в воздух вместе с дымом вялые, неокрыленные мыслью слова:

- Считай, тыщи три вывезли. По трудодню с лишним на рыло. Поднажать - так и еще два раза по столько дать можно. Мастер хвалится за трудодень десятку начислить...

Савве стало обидно и за свой недавний порыв и за слабость к оптическому обману: черт оказался ряженым. И как ни лень ему было ввязываться в разговор с Петькой, он не сдержался:

- И жаден же ты, брат! И куда в тебя столько? Высохнешь от денег-то.

Петька резко повернул к нему голову, и белесое небо опрокинуло в его глаза зябкую и бездонную свою обнаженность. Он заговорил, и впервые со дня их знакомства слова его обрели цвет и объем:

- Тебе что, для тебя работа - временная остановка. А я без работы - нуль. Три срока оттянул, а чужого чего за десять лет этой собачьей жизни пальцем не тронул. Все три отсидки - по паспортному режиму. У шабашников вырос... Всю Россию от конца в конец обшагал-объездил. Сыт по горло... Своего угла хочу, своей крыши! - Петька замолчал, с остервенением сплевывая с губ табачные крошки, потом сел, втиснул тупой подбородок в сдвинутые коленки и продолжал глухо и как бы про себя: - Помню, в Краснодаре под Ноябрьские иду я улицей: ночь, снег с дождем, а я только что из милиции, подписку, значит, дал... Погано так, бездомно на душе, а кругом окна горят... Разные: синие, красные, желтые... Встал я у одного, смотрю, знаешь, а в комнате у зеркала девчонка стоит, махонькая такая, лет десяти, вся в лоскутах... А над ней баба хлопочет, видать мамка... Все чего-то пришпиливает, подшивает. Полон рот булавок... А на столе чайник. Дужка отломана... И батон... и колбаса... ливерная... А они обе хлопочут около зеркала и все чему-то улыбаются, вроде сговариваются о смешном... Напился я этим разом до беспамятства. А на другой день меня взяли. Подписка-то на мне третья висела... Потом я уже в тюрьме зарок дал построюсь. У всех ведь, сам знаешь, считается: раз дом, значит, самостоятельный... Дом все списывает... Понастроил я хоромин для всяких барыг...

Едва ли бессвязная Петькина исповедь могла вызвать в Савве сочувствие: "свой угол" - это было не в его вкусе, но какая-то смутная боль от бессвязной Петькиной речи прикипала к сердцу, вызывая в душе томительное раздражение. Чтобы отряхнуться, отделаться от этого тревожного чувства, он вскочил и рванул на себя тачку:

- Хватит травить!.. А то и на дверные ручки не заработаешь... Поехали.

У соседей дело не клеилось. Зяма, стараясь не ударить лицом в грязь, брал на вывозке столько же, сколько напарник, - девяносто. Но тачка в хрупких его руках словно оживала, переваливаясь с боку на бок. Тачка воздевала ручки кверху вместе с повисшим на них Зямой. Тачка делала диковинные сальто, и тогда кирпичи с металлическим звоном растекались по траве. Тут же из печи волчком выскакивал Валет и, оправляя один за другим камни Зяминой мамы отборной руганью, помогал напарнику разбирать завал.

Быстрый переход