Изменить размер шрифта - +
Зачем нам тебя бить? - опять сказал он, и голос Валета звучал на одной, самой тихой ноте. - Мы не звери, мы - люди... Ты это сделаешь сам, - и ремень черной змейкой свернулся поверх грудастой русалки под стеклом, - сам, понимаешь?

Савва чувствовал, что сейчас должно произойти что-то жуткое и непоправимое, но - странное дело - не испытывал при этом ни ужаса, ни отвращения. Он просто стоял и ждал, потому что человек у стены больше не мог, не имел права жить. Савва едва ли был способен в эту минуту облечь в точное единственное слово коснувшееся его озарение, но все-таки он был твердо убежден в справедливости того, что здесь сейчас совершалось. И неважно, что это совершалось в двадцатом столетии. На самой его середине.

А мастер, сползая по стене, бился мелкой истерической дрожью. Смертный страх отнял у него волю к сопротивлению, и сам он уже, собственно, почти не жил. Лишь эта вот ознобливая дрожь выражала и его крик и его мольбу. Мастер хотел жить. И только одно слово могло спасти мастера. Но здесь такого слова некому было произнести. Валет еще ближе нагнулся к мастеру и снова заговорил тихо и укоряюще:

- Нельзя, понимаешь... Надо быть человеком, понимаешь?.. Хоть раз в жизни... Да, надо быть человеком... Сам, ну? Ну же! Это же очень просто... Я знаю... Сначала круги перед глазами, а потом темнота... И не больно... Совсем... Ей-Богу...

Мастеру пришлось насильно вкладывать ремень в руку, но ремень все скользил у того меж желтых пальцев черной змейкой, все скользил. А Валет, стискивая мастеру кулак с зажатым в нем ремнем, ожесточенно приговаривал:

- Ну, ей-Богу же... Не заставляй греха на душу брать... Ей-Богу...

- Не гневи Бога-то, - глухо и отрешенно раздался с порога трубный Степанов голос. Никто не слышал, как Степан вошел, а он стоял за спиной у всех, ожидая, наверное, своего времени, - грех я возьму.

И послышалось в Степановом тоне что-то такое, перед чем Валет не мог не отступить. Дуновение беды, что ли. И Валет отступил. Степан двинулся на мастера, сразу отгородив его ото всех и всего, и все так же отрешенно, только, может быть, чуть глуше, бросил через плечо:

- Идите, братове, там раб Божий Зиновий отходит.

 

XII

 

У Зямы, конечно, не оставалось шансов. Это было ясно и незрячему. Его перетряхнули, как копилку. Зяма даже не дышал, а словно бы икал. От этого икания Савву брала оторопь: так близко, почти на ощупь, он наблюдал смерть впервые. В ее бессмысленности было что-то грязное и вызывающее.

Братва молча топталась около Зяминой койки, а Дуся мочила тряпку в ведерном кухонном чугуне и клала ее Зяме на грудь. Она делала это как заведенная: мочила одну, слегка отжимала и бережно покрывала ею едва подернутые темной порослью Зямины грудные, острые, как у неокрепшего цыпленка, латки, потом брала другую, и все повторялось сначала. Словно тряпки могли помочь. Но Дусю никто не останавливал. Ведь ей это сейчас было еще нужнее, чем ему.

Громкие Зямины легкие со свистом втягивали воздух, и воздух захлебывался в них, не находя выхода. Зяма цеплялся за жизнь лишь угасающим сознанием. Он то приходил в себя, то снова впадал в бредовое забытье.

- ...Я, ты знаешь, никогда не выигрывал треху кряду... Не везло... А чахоточному даже в любви... Я не хотел ее заразить... Камни, по-моему, не так уж и серьезно... Да, да, я помню... Но я отдам... Отдам... Да не давите вы на меня таки, не давите...

Савва отошел к окну, он больше не мог, не хотел смотреть на клокочущее в агонии Зямино, ставшее вдруг совсем детским тело. Мелкие дождевые капли, набегая одна на другую, сливались на стекле в призрачно шевелящееся месиво, и казалось, мир за окном - сырцовый сарай под обомшелой соломенной крышей, кусок лесополосы, близкая пашня тоже потеряли устойчивость и сейчас тают, растворяются в водяном мареве. Зяма пришел в сознание.

- Вот тебе, - пробовал он пошутить, но вышло это у него криво и жалко, - и граф де ля Труа Полиньяк.

Быстрый переход