Далее лучше - танцев не будет, да и облав меньше.
- Трудно ведь зимой заработать. И потом голо все - на виду будешь. Не хочешь со мной вот так - я приставать не стану... Только бы душа родная какая рядом.
- Чудачка, да разве я тебе родная душа?
Она загадочно и светло этак улыбается.
- Теперь - родная.
- Как хочешь - не могу. Не надо мне такого дела.
Почти собачья тоска рвется из ее глаз.
- Да, может, он и не вор никакой! Ведь неизвестно, что за дело. Может, вправду хорошее. "Одену, говорит, обую. Пей, говорит, ешь - не хочу. А жильё!"
Я неохотно сдаюсь:
- Ладно, посмотрим.
Вся она озаряется такой кричащей радостью, таким торжествующим сиянием, что я вдруг каждой, даже самой малой, своей кровинкой ощущаю, какой же обидой ее обидели в миру!
Утренний город весь в смешении косяков тени и солнца. Море колышется прямо над прибрежными крышами. И кажется, оно дышит. Еще безлюдно. Мы выходим с нею к пустынному берегу. Мы ложимся в еще прохладный галечник, и доброе небо оплывает над нашими головами к востоку стаей невесомых, как парусники, облаков. Я гляжу в солнечное марево горизонта, но уже не вижу за ним высокого берега, увенчанного тремя пальмами, и печального лица, застывшего в тоскливом ожидании. Сказки когда-нибудь должны кончаться.
VII
Сколько я проспал? Час? Вечность? Ноги тупо ноют, будто после ледяной воды. Дежурит скуластенькая. Она напряженно глядит в окно. Что она видит там? О чем она думает? Вот, видно, почувствовав на себе взгляд, она вздрагивает, оборачивается. С чуть осунувшегося лица ее соскальзывает к припухлым губам заискивающая полуулыбка:
- Держимся?
Вопрос задан ею явно по профессиональной привычке. Сама же она совсем не здесь, а вся в заоконной темени. Но мне не до лирики. Я должен знать правду, знать сейчас же. Я спрашиваю нарочито грубо, чтобы заранее предупредить жалость:
- Сестра, ноги отрежут?
Она снова вздрагивает и мгновение молчит, как бы вдумываясь в смысл вопроса. Потом сразу начинает говорить горячо и убежденно:
- Что вы, дорогой товарищ, что вы! Все будет хорошо, все-все! К утру привезут Ивана Антоновича, обязательно привезут, и все будет замечательно!
Но я-то чую, чую звериным нутром своим, что убеждает сейчас она вовсе не меня, а кого-то другого там, за окном, в тайге. Я и мщу ей за это по-своему:
- Врешь ты все, сестра!
Я достигаю цели: девчонка от неожиданности роняет на пол приготовленный ею было для меня градусник. Вскакивает. Крутой подбородок мелко-мелко дрожит. А вот уже и частые, с замутью слезки бегут по смуглым щекам. Уронив голову на грудь, она семенит к двери. Только похрустывают под подошвами тапочек осколки градусника.
А через минуту приходит Сима. Раньше я знал ее только по голосу и походке, теперь вижу наконец в лицо. Сима - грузная, лет сорока женщина, с маленькими острыми щелочками вместо глаз на отечном лице. Ей-Богу, заочно она казалась мне много привлекательнее. Я ожидаю умеренных нотаций со спокойствием человека, которому на них наплевать. Но Сима, разместившись кое-как на табурете, сообщает доверительно:
- Вы ее простите, уважаемый! Она еще молодая, опыта нет. К тому же разволновалась. Жених у нее пошел с собаками в район за нашим доктором Иваном Антоновичем. В такую пургу у нас никто не ходит. А она ведь на четвертом месяце, да... Так что вы уж не обессудьте. Вот вам, уважаемый, снотворное... Спите, утро, оно вечера мудренее... Вот и хорошо, уважаемый... Вот так... Пошла я, а то что-то сердце у меня нынче... К погоде, знать.
Сима уходит, медленно переставляя ноги-тумбы в войлочных шлепанцах: точь-в-точь добродушный слон с лубочной картинки. К своему месту на цыпочках вновь пробирается скуластенькая. Она считает, что я уже сплю, и молча садится у койки. Из-под приспущенных ресниц мне видно, как глаза ее опять устремляются в одну точку - в окно. |