Изменить размер шрифта - +
Чуть не до темноты брожу я по незнакомым улицам, между многоэтажными каменными коробками, пытаясь отыскать хоть какие-то следы своего детства. Я вглядываюсь в лица с надеждой угадать в одном из них знакомые черточки. Но перекрестки разлетаются в разные стороны незнакомыми дорогами, лишенными памятных примет, а люди проходят мимо, ни одним штрихом в облике не откликнувшись на мой зов. И только выйдя к Хитрову пруду, я натыкаюсь случайно на крохотный островок прошлого. Отжатый почти к самой воде глухой стеной огромного заводского корпуса, стоит на берегу, как и много лет назад, вросший по пояс в землю и хромой на все четыре угла дом старика инвалида Гурьяна Блаженного. Не раз и не два спасала меня его крыша от расправ и обид домашних. Старик жил одиноко, на отшибе и целыми днями вырезывал из бросовой щепы для нас, слободских пацанят, всяческие игрушки. А Блаженным его звали за то, что всю свою пенсию старик скармливал птицам, коих вилось над его ледащим двором всегда превеликое множество.

Я долго стучусь в изученную вдоль и поперек дверь. Открывает мне дородная губастая старуха в засаленном переднике. В нос ударяет густой тошнотворный запах: букет кухни - лежалой рухляди и нечистот. Старуха вопросительно смотрит на меня блеклыми, будто сырыми глазами, вытирая о передник жирные пальцы.

Я в растерянности топчусь на месте, потом, чтобы хоть как-то разрядить неловкость, спрашиваю:

- Скажите, кто здесь живет теперь?

- Как это кто? - Старуха подозрительно окидывает меня с ног до головы. Мы живем - Кашкины.

- И давно?

- А как Гурьян Блаженный помер, так и живем.

- Вот как!

- А вы что, сродственник ему или как? Если сродственник, так у нас и купчая, и горсовет...

Мутная брезгливость бросается мне в голову. Старуха стоит передо мной, овеянная, как боец пороховым дымом, победным запахом кухни, омерзительная в своем почти сказочном безобразии. Последнее, что я слышу за спиной, - это сальное урчание:

- Ходють тут всякие...

Потом я долго лежу на траве под станционной насыпью, положив ладони под голову и ни о чем не думая. Детство теперь и вправду кажется мне приснившимся. На земле оно не оставило даже следов. Значит, его и не было. Значит, я все это просто придумал.

Из оцепенения меня выводит надсадный паровозный гудок. Вверху, медленно набирая скорость, проплывает товарный состав. Я взбегаю по насыпи, цепляюсь за поручни проплывающей мимо меня закрытой тормозной площадки, подтягиваюсь и тут же оказываюсь лицом к лицу с конопатым большеглазым мальчишкой лет двенадцати, деловито умостившимся на жиденьком вещмешке.

- Здоров!

Мальчишка смачно надкусывает ломоть хлеба и гостеприимно отодвигается:

- Садись, места хватит.

- Не прогонишь, значит?

Сосед разламывает хлеб пополам и половину протягивает мне:

- Далеко?

- Да вроде бы дальше некуда.

- Может, по дороге?

- А тебе куда?

Мальчишка, набивая рот хлебным мякишем, шепелявит:

- На Ангару. Слыхал? Отец у меня там. Я его, как родился, не видел. Мать говорит: пропал.

А я-то знаю: куда все, туда и он. А все - на Ангару.

- Далеко, брат, тебе еще до цели-то, ой как далеко.

- Доберусь. А там приду к начальнику, скажу: где тут Пал Палыч Горобцов работает? Это моего отца Пал Палычем зовут. А я, значит, Сергей Палыч.

Он продолжает говорить - горячо, убежденно, сбивчиво, а я все никак не могу сглотнуть острый комочек, застрявший вдруг у меня в горле. О чем я думаю сейчас? Да разве есть тому обозначение на небогатом нашем людском языке? Я запускаю пятерню в пшеничные вихры большеглазого попутчика:

- Эх, Серега, Серега, нарвешься ты, брат, на своего Альберта Ивановича. Вот и будет тебе тогда Ангара.

Мальчишка затихает, чутко вслушиваясь в смысл сказанного. Потом задумчиво морщит лоб:

- Не нарвусь.

Поезд сбавляет ход.

Быстрый переход