Изменить размер шрифта - +

— Ну, — отозвался редактор, — так мы вопрос не ставим. Опыта еще недостает, конечно…

— Так учите парня! — повысил голос Ворошилов. — Вы сами сказали: мальчишка. Видать, и необстреляный еще. Вот и помогите ему стать настоящим военкором.

Он повернулся к начальнику политотдела армии, который ехал во второй машине, давно уже выбрался из нее и скромно стоял в стороне, не вмешиваясь в разговор маршала и редактора «Отваги».

— Напоминаю вам: газете уделять повседневное внимание. Я был на переднем крае и видел, как ждут «Отвагу» красноармейцы. И не только на раскурку. Сначала газету прочитывают, это я вам могу засвидетельствовать.

Румянцев забежал вперед и двинулся к редакционным землянкам, увлекая за собой высоких гостей. Бархаш остался на дороге.

«А мне куда? — подумал Борис Павлович. — Идти вслед за начальством? Зачем? Никто ведь не звал».

В нерешительности он потоптался на месте, потом посмотрел в противоположную сторону и увидел: из сарайчика, где хранили газетную бумагу и редакционный скарб, вышел с банкой в руках Сева Багрицкий.

— Что это у тебя? — спросил Бархаш.

— Это… бензин, — заикнувшись, ответил Багрицкий. — Старик Рапопорт просил принести, литеры промыть.

Бархаш заметил на его лице горькую гримасу и встревоженно спросил:

— Что с тобой, Сева?

— Я все слышал, Борис Павлович, — сказал Багрицкий.

В глазах его стояли слезы.

…Во 2-ю ударную армию он прибыл из Чистополя. Сюда, в самое сердце Татарии, добралась в суровую осень прошлого года группа писателей, покинувших Москву, когда началась общая эвакуация. Более двух миллионов москвичей вывезли к концу октября из столицы. Был среди них и Всеволод Багрицкий.

Сева в Чистополе чувствовал себя худо. Здесь было холодно, голодно, неуютно и одиноко, хотя обстоятельства и стиснули вместе тех, кто привык в тиши домашних кабинетов оставаться наедине с работой, А Багрицкому было горше других. Совсем еще мальчишка, он рано испытал оглушающую вначале, а затем саднящую непрестанно неизлечимую боль утраты близких. Уже находясь в армии и не зная, что жить ему на белом свете осталось только десять дней, 16 февраля 1942 года Всеволод записал в дневнике: «Сегодня восемь лет со дня смерти моего отца. Сегодня четыре года семь месяцев, как арестована моя мать. Сегодня четыре года и шесть месяцев вечной разлуки с братом. Вот моя краткая биография… Я брожу по холодным землянкам, мерзну в грузовиках, молчу, когда мне трудно. Чужие люди окружают меня. Мечтаю найти себе друга и не могу. Не вижу ни одного человека, близкого мне по ощущениям, я не говорю — взглядам. И жду пули».

В Татарии он страдал еще оттого, что долго не мог попасть на фронт.

Это было в Коктебеле в воскресенье, когда подошел комендант писательского Дома творчества и сказал о вторжении фашистов. Он вспомнил о Коктебеле и не верил, что существовал уютный дом Максимилиана Волошина, в котором обитают сейчас немцы. Это представлялось фантастичным, если не сказать потусторонним, явлением, будто каналы на Марсе или пришествие Антихриста. Надо идти воевать, решил Сева. Но к армии его не подпустили, сняли с воинского учета — зрение ниже любых допустимых норм. А потом и вовсе отправили в тыл, не дав остаться в Москве, а Сева уже видел себя в уличных боях, был готов умереть на баррикадах, если ненавистные пришельцы предпримут попытку войти в город.

Кровожадных завоевателей, говорящих на языке Шиллера и Гете, отбросили от столицы, а Багрицкий мучился далеко от Москвы и писал заявления в Главпур Красной Армии, просил использовать его на фронте, пусть не с винтовкой, так с пером в руках — можно ведь разить противника и словом.

Быстрый переход