– Ой, бабоньки! – спешился мужичишка. – Сказать вам по правде, есть и от смертушки черной спасенье. Нехорошее, лихое, да есть.
Бабы враз навострили уши:
– А какое, мил человеце? Скажи!
– Да уж скажу. Просто надо этот черный мор передать кому-нить другому, чужому какому-нибудь.
– Дак как же его передать?
– В деревню-другую пойти, пока силы есть… А лучше уж сразу в город – в корчму. На миру, грят, и смерть красна, да, глядишь, и выздороветь можно, болезнь свою теребени кабацкой да запойным питухам передать.
– Тьфу ты, Господи. – Одна из женщин, поплотней запахнув платок, сплюнула. – Разве по-христиански тако?
– Так теребень-то кабацкая, думаете, особенно верует? Хо!
– Слышь, Глукерья… С починка-то болезные пущай не в Кашин, пущай на Москву проберутся да там хворь свою передадут. Вражинам московским – ужо! Чай, рати-то московские помнишь? Как они тут все грабили, жгли, едва ведь тогда упаслися.
– Ой, подруженька! А ведь верно ты говоришь! Где там человече-то?
Глянули бабы по сторонам, да никого и не увидали – мужичонка на сивой кляче дальше поехал себе болезных выискивать, недовольных подзуживать. За то уплачено было. Серебром звонким. Золотом.
Струги великого князя Руси, вальяжно отчалив от берега, не спеша, один за другим, выстроились в линию да поплыли вниз по Сити-реке. Там по Мологе до Волги, по Шоше, по Тверце да через волок – до Мсты-реки, а там и Ильмень-озеро да Седой Волхов – господин Великий Новгород. Возвращался князь великий домой, с мором страшным, с чумой – черною смертию – справившись. Где пожег все, где установил сторожу строжайшую – так, чтоб мору-чуме не пройти. Вроде бы, слава Господу, справились, можно и домой. Радовались тому ратники, со стругов на берега поглядывая, на сосны величественные, на ели, на дубки трехохватные, на клены да липы, на ивы да вербы, ракиты. На луга заливные, зеленые, с ромашками белыми, с розовым клевером, с желтыми мохнатыми солнышками – одуванчиками.
Последним княжеский струг отчалил – самый быстрый, легко всех догнать мог.
– Эх, – стоя на причале, прощался-горевал Арсений. – Может, я все ж, Федор-друже, в Новгород с вами уйду?
Федор – самого князя великого дьяк старший! – до просьбы Сенькиной снизошел:
– Да пойми ты, дурень, нельзя так. По закону надобно, чтоб хозяин твой сам тебя отпустил, иначе будешь беглым считаться – а за это наказанье строгое есть.
– Да не отпустит меня дядько Кузьма… сгнобит, прибьет насмерть.
– Ну, насмерть-то не прибьет, закону такого нету! Я старосте сказал, чтоб за хозяином твоим приглядел.
Старший дьяк прикрыл серые очи, бородку темно-русую задумчиво потрепал – видать, вспомнил что-то, улыбнулся грустно, невесело:
– Я и сам когда-то на Белоозере у хозяина бедствовал. И ничего, в люди выбился!
– Так сперва, верно, сбежал? – хитро прищурился отрок. – Так ведь, друже Федор?
Дьяк недовольно потупился:
– Ну… пусть так. Но тогда времена другие были!
– Для сирых да нищих всегда плохие времена. Так не возьмете?
– Я сказал уже.
– Жаль… Ну что ж… тогда в Углич пробираться буду. Тут все равно не останусь, нет!
– Парень, ты не с рядка, случайно?
– С рядка…
Обернулся Арсений – девчонка-то позади него, на мостках стояла – в воде отражалась. Славная такая девчонка, светлые глаза, щечки ямочками, только какая-то понурая, побитая, что ли… но ничуть не менее красивая, чем та, водяная!
– Тебя как зовут?
– Ирина… В честь святой Ирины прозвана, да, видно, не в масть. |