Все это похоже на ход планет в небе, на все кругом, потому что все кругом живет. Одна я не живу, я жду изо дня в день, из ночи в ночь: что-то должно произойти. Должен долететь до нас голос, должно раздаться слово. И это слово должно повернуть всё и воскресить меня.
— Сонечка — самая русская из трех, — повторяет Фельтман, милый Фельтман, с такой нежной, умной и всегда улыбающейся чему-то душой. Их немного осталось таких, как он. Вчера он рассказывал о смерти какого-то своего приятеля, которого он похоронил недавно, и у меня было такое чувство, будто он рассказывает о своих собственных похоронах: почему-то я так отчетливо вижу за ним его близкую смерть и почему-то мне кажется, что она будет нелегкой. Отец мой старше его и часто в последнее время болеет, но я не вижу смерти за ним. Мне даже кажется, что он становится все легкомысленнее, к великому огорчению моей матери. Я не удивлюсь, если окажется в один прекрасный день, что у него еще где-нибудь есть дочь или сын. Он много на своем веку обманывал.
Володя Смирнов на своем дурацком русско-французском языке сегодня признался мне, что «в случае чего» он будет мобилизован в первый же день. Я не удержалась:
— Ты думаешь, что это произойдет?
— Я думаю, скорее, чем мы предполагаем. Я-таки решил жениться на Мадлэн, чтобы «в случае чего»… все было бы в аккурате.
Я похвалила его за такую предусмотрительность. Прощаясь, я спросила, куда делся его пражский брат? С великим трудом получив визу, он, наконец, отбыл третьего дня в Америку. С этим человеком мы так хорошо помолчали однажды вечером. Я долго не забуду этого часа. Это одно из моих самых лучших воспоминаний за весь год. У других — разговоры, у меня — молчание. Неудивительно, что у меня такое впечатление, что я иду и не попадаю в ногу с остальными.
Уже давно замечала я за собой это резкое несоответствие, делавшее мою жизнь особенно трудной и безуханной; несоответствие касалось меня в целом и мира вокруг меня: временами я видела себя слишком отчетливо, ясно, трезво, и в эти минуты ничего кругом себя не видела. Остальное было всё, как в тумане сгустившегося сна, я одна была в центре луча прожектора. И наоборот: когда я видела окружающее меня в обнаженности, в его реальности, я сама исчезала в земном облике, едва различимом. Возникало болезненное ощущение разделенности между сном и явью, когда мир вокруг так прочно и так несложно стоит, а я колеблюсь где-то не в фокусе собственного зрения; или будто мне видится мир сквозь пелену, мир зыбкий, неуловимый, в то время как я могу разглядеть в себе самой каждую жилку, могу различить каждую, едва наметившуюся, черту свою.
Стройности нет. А если в чем-то нет стройности, гармонии, меры, то это «что-то» не существует. Во всяком человеке должна быть гармония. И вот я не существую, я никогда не существовала. Во мне достаточно силы, чтобы это признать.
Есть люди, есть книги, в которых можно встретить это сознание собственного несуществования. Но наряду с ним какую-то бешеную гордость: я горжусь, что я не такой, как все, что я сломан, что я пропал, что мой мир таков, что мой век таков, что ничего вообще нет и ничего не надо. Почему же я не испытываю при этих мыслях никакой гордости? Никакой зловещей радости? Гордость и радость ослепили бы меня на всю жизнь, и я бы не увидела той страшной духовной нищеты, той «безопорности», в которую я забрела. То, что я ее вижу, не дает мне никакого удовлетворения: да, без иллюзий; да, пустота.
Но разве не могло быть и иначе? Иногда мне кажется, что могло быть, что бывает иначе!
Глава семнадцатая
Август наступил, жаркий и ветреный, с пылью и грохотом опустевших улиц. Любовь Ивановна и Тягин выехали из Парижа в деревню неподалеку, высчитав все до последнего франка; Зай ходила в книжный магазин (отпуск в первый год работы не полагался), возвращалась вечером, усталая от жары и работы; Соня, написавшая и отославшая свое прошение, целыми днями лежала у себя в комнате и курила. |