Изменить размер шрифта - +
Бутылка шла к концу.

— Бедный мальчик, — сказал он вдруг, взглянув на нее, — что же вы теперь делать будете? — Он пересел на кровать. — Отчего вы не плачете?

Он положил ей руку на плечо. И вдруг Даша кинулась к нему и обхватила его за шею руками, прижалась губами к его щеке, и рыдания сотрясли ее. Что-то как будто все это время пыталось вытолкнуть их, и теперь они вырвались наружу. Он отшатнулся в первое мгновение, но сейчас же крепко обнял ее и прижал к себе. «Несчастный мальчик! Бедный маленький мальчик!» — повторял он, уже не сознавая, что говорит и что это значит. Боль пьянила его больше вина. Он осторожно уложил Дашу обратно, сам лег у нее в ногах и, пока она не заснула, держал ее за руку, а потом положил ее сонную руку себе на лицо и тоже уснул.

Но прежде чем уснуть, он успел подумать, что бывают в жизни человека такие сутки, когда всё вдруг ломается, меняется и из запутанности и безысходности выходит к ясности. Гремит ответ на всё бывшее, как эти орудия за рекой, а судьба тянет свою мелодию, как этот соловей. В такой день, как сегодня, видишь собственными глазами ту каплю, которая переливается через край, чувствуешь собственными жилами ту нить, которая разрывается, ту тяжесть, которая перетягивает. А после должна настать пауза, в течение которой все становится постепенно на свое место.

Когда Даша проснулась утром, Бойко уже в комнате не было. Первое, что она увидела, были гипсовые амуры, играющие в солнечном луче. Горе было при ней, в груди, давящее ее, непосильное, такое, какого она никогда не могла вообразить; оно было таким чудовищным, не имело ни границы, ни предела. И даже то мгновение, в которое она кинулась вчера к Алексею Андреевичу, чтобы прижаться к нему, не стояло в памяти позором и слабостью, и она совершенно спокойно подумала о той минуте, когда он, уже не чужой, так бережно уложил ее и сам лег у нее в ногах, и она заснула. Но что это был за человек? И что вчера было между ними? Это было ей не совсем ясно. И почему он все время был с нею вдвоем? И какое у него было лицо, то, последнее, которое она увидела уже после первого стакана? Кто был этот Бойко?

Даша взглянула на часы. Было четверть десятого. В комнате все было красно и свет лился по стенам и по полу, по Дашиным рукам: это горели лесные склады. Унылый колокол бил в набат, а сквозь него гудел гудок Фасовских заводов. Даша вскочила, переоделась в свое платье, кем-то положенное подле нее, и открыла дверь в столовую. За столом, накрытым для утреннего завтрака, в красном свете пылавших за рекой складов, между Алешей и бабушкой и напротив Алексея Андреевича, сидел Тягин, Дашин отец, в расстегнутом, мятом, но чистом кителе со сломанным левым погоном: на рассвете они отбили город.

Она не видела его больше месяца. В отступавшей армии, шедшей через город, не было его части, это она разузнала тогда доподлинно. Она верила, что он непременно придет, если будет поблизости, не из-за матери, с которой уже шесть лет был в разводе, но из-за нее, Даши. И вот, действительно ему можно было верить, он был из тех, на кого можно опереться! На заре он вошел в город, а в девять был уже здесь.

— Даша, — сказал он, и его худое, пыльное, еще молодое лицо, которое она так любила, обернулось к ней. — Дашенька, мама… — и он, закрывая одной рукой низ лица, а другой отстраняя стул, поднялся и пошел ей навстречу.

Но никто не плакал, плакала одна только бабушка. Алеша, опустивший глаза, был красен, словно то, что происходило, не должно было происходить при всех. Алексей Андреевич был совершенно спокоен, как-то нарочито спокоен, и у него было опять его первое, его всегдашнее лицо. И в эту минуту, в радости встречи с отцом, Даша почувствовала наконец то, что едва угадывала вчера: была здесь, между отцом и Бойко, между этим домом и тягинским, какая-то тайна.

Когда Даша и отец на следующий день вернулись с похорон, дом был убран.

Быстрый переход