Изменить размер шрифта - +
Да, да, не смейся, я знаю теперь, что такое жизнь. Так страшно сначала всё, и мир вокруг, и люди, и даже ты сам себе страшен, потому что ты не знаешь себя и, узнавая, боишься, дрожишь — конца не видать, и то ли еще будет! Дрожишь и не знаешь, имеешь ли ты право жить, имеешь ли ты право выбирать, желать, требовать, бороться за что-нибудь. Все так страшно, мыслей своих страшно, и одно тебя только и ведет: куда и как укрыться? Живешь и трепещешь, и презираешь себя, всю себя, со всеми своими косточками, которые внутри такие жалкие и сейчас вот-вот сломаются. И других презираешь тоже, потому что, наверное, они такие же, как ты сам, почему им быть смелее? Но время идет, и ты растешь, и вот идет, идет к тебе твое освобождение! Знаешь ли ты, что это такое? Я скажу тебе: освобождение приходит то явно, то незаметно, то постепенно раскрывается тебе твоя жизнь, как веер, и раскрываешься постепенно ты сам, тоже как веер, или ударяет она, как гром. А иногда еще в снах. О, послушай, я расскажу тебе, как просто жить и быть живой, и на свете двигаться, дышать, хотеть, любить. Как просто существовать, знать, чего хочешь, сметь, думать и расти! Обними меня крепче. Ты знаешь, какие бывают сны? Такие, что, просыпаясь, выходишь из них, как из клетки на свободу, из клетки, где был заперт без света и воздуха и только дрожал. И потом — все, что ни делаешь, все ведет только к одному: к освобождению. Пусть ничего не останется от жизни, лишь бы пройти этот дивный путь раскрепощения, выйти из жизни — свободной. Неужели есть такие люди, которые до старости у самих себя в плену? Счастье мое, мы с тобой такими не будем, правда? Счастье мое, ты думаешь, я буду и дальше писать стихи, сочинять, придумывать что-нибудь? Нет, что ты? Это было одно из моих явлений, и вот я свободна от него. Я жить хочу, я уже освободилась от этого, в тот вечер, помнишь, когда в первый раз я пошла туда и читала им… Понравилось им или нет, мне все равно. Главное, что я и через это вышла на волю, и началось снова другое, новое, что опять освободит меня. И сегодня опять — поцелуй меня еще! — я опять освобождаюсь, и раскрывается веер еще на одну дольку, и там за ней есть другие, и они раскроются тоже… Что-то спадает с меня, я стряхиваю с себя какую-то кожу, я знаю: жить это значит освобождаться. Через самое себя, через тебя, через стихи, через молитву, через что хочешь… Слушай меня! О, какое это счастье, если бы ты только мог поверить мне!

Он хотел сказать ей, что голос ее похож сейчас на журчание ручейка и что он не вник в то, что она говорила, что ему и без того хорошо. Он приложил свою щеку к ее щеке:

— Я верю тебе… Я все слушаю очень внимательно. Но ты не сказала еще, что любишь меня.

Зай поиграла его рукой.

— Но я уже целых полчаса тебе это говорю!

И они оба засмеялись.

Внизу хлопнула дверь, раздались голоса, беготня по лестнице. В дверь застучали.

Дальнейшее для Зай уже не имело большого значения: знакомство с матерью Жан-Ги, веселой, крашеной, болтливой, и с двумя ее подругами, толстой и тонкой. Откуда-то появился чай, и все спустились в столовую; его пили с ромом, на столе стояла гора сладких пирожков, прямо на бумаге. Зай и Жан-Ги серьезно посматривали друг на друга, дамы шумно веселились и, сдвинув посуду, сели играть в белот, куря и подливая себе ликеру из черной бутылки. Радио играло

и часы показывали за полночь.

— Я знаю того, кто это сочинил, — сказала Зай. — Я пойду домой, уже поздно.

Они вышли. Тихо было в переулке, только по крышам бушевало да деревца, выглядывающие из-за заборов, склонялись в три погибели всеми своими голыми ветками. Они дошли до метро. Он обнял ее, прижал к себе, она ответила ему долгим, счастливым поцелуем и побежала, полетела вниз по лестнице, не видя ни людей, ни афиш, ни контроля, продолжая говорить сама с собой, как если бы говорила ему:

— Я люблю тебя.

Быстрый переход