— Вот теперь ты гонишь меня, а предлагала жить вместе! — сказала она вдруг весело. «Когда я предлагала? — подумала Зай. — Я только спрашивала». — Ты была Дашина, а теперь быть моей не хочешь? Ты вообще, Зай, способна к дружбе? Есть люди, которые совершенно неспособны к ней. Дружба — это такая особенная, такая чудная вещь между людьми.
Зай искала, что бы ответить, и не находила слов. Она никогда в жизни не чувствовала себя так неловко.
— Мы с Б. дружили в прошлом году, он тебе расскажет. Хорошо это было. Сколько мы гуляли по набережным вместе. Ты любишь гулять, Зай? Ты так много ходила раньше по улицам.
— Я люблю смотреть в окна, — сказала Зай, — на чужих людей. Чтобы их знать и не бояться.
— Что ты говоришь! Зачем тебе чужие люди? Какое тебе дело до них?
— Не знаю, может быть, хотелось узнать их douceur de vivre. По-русски такого выражения нет.
— Douceur de vivre, — повторила Соня, пораженная. — Да еще чужую!
— Нет, не чужую. Она постепенно становилась и моей, как и многое другое.
— Ты меня ужасно удивляешь. Разве есть douceur de vivre сама по себе?
— Конечно, есть. Там не было. Очень долго я не знала, что это такое.
— Но позволь, какая же douceur, когда столько страхов на свете, голодные, холодные, отчаявшиеся, убийцы…
— Не знаю. Но она есть.
— Да что с ней делать-то? — вскричала Соня взволнованно. — Ведь тут один шаг все до той же мягкой перины, все до того же сладкого куска!
— Не знаю, — опять повторила Зай, — может быть. Я не так умна, как ты, и не могу объяснить этого, но только узнать, что она есть, большое счастье. И я даже думаю, что и отчаявшиеся, и убийцы любят ее. Потому что без нее люди делаются совсем другими, такими, как там: как насекомые или как гвозди.
— Как гвозди? Люди, как гвозди? И слава Богу, если так! — воскликнула опять Соня. — Мыслящий гвоздь — разве это не лучше, чем мыслящий тростник? Да это просто замечательно! Да ведь на мыслящий гвоздь может быть последняя моя надежда!
«А моя последняя надежда, — подумала Зай, — что ты оставишь меня теперь и уйдешь к себе, и я одна останусь здесь и буду думать о том, как они летят теперь над тучами, пьют выжатый апельсин, смотрят на звезды, которых нам не видно, и говорят тихо-тихо о жизни, которая им предстоит. И может быть, она вдруг вспоминает меня, эту комнату, нас всех. И любит еще все это».
— Слушай, Зай, — заговорила опять Соня, но уже спокойно и даже несколько сухо. — Я чувствую, что тебе больше не хочется, чтобы я оставалась здесь, я уйду. Я чувствую, что я тебе совершенно не нужна, — она секунду ждала, не скажет ли Зай чего-нибудь, но Зай молчала. — Спасибо, что сказала мне откровенно, что у тебя есть какой-то там Жан-Пьер или Жан-Поль. Желаю тебе с ним счастья.
И она поднялась, несколько мгновений растерянно смотрела вокруг себя и, видя, что Зай молчит и не двигается, ушла к себе. Было восемь часов вечера.
Слышно было, как Тягин прошел на кухню и поставил на огонь чайник. Зай уже не хотелось лечь носом к стенке, какая-то безотчетная тревога и беспокойная грусть появились в ней с уходом Сони. Она бесшумно прошла в полуоткрытую дверь комнаты Любовь Ивановны.
Тихо играло радио; Любовь Ивановна лежала на кровати, заплаканная, с разыгравшейся мигренью, в стареньком капоте, как бесформенный кусок чего-то живого. Тягин сидел в своем кресле и курил. Зай села тоже.
В радио музыка прекратилась. Заговорил голос.
— Закрой его! — сказал Тягин. |