Консьерж с тяжелым служивым лицом в крупных глубоких складках.
Темная прихожая.
Уходящий в глубину невиданного жилья бесконечный коридор.
Огромная комната в коврах, гигантских плюшевых медведях, зеркалах в рост.
Стереосистема Philips, серебристая пластмасса и полированное дерево колонок, целая полка дисков, джаз и блюз, мой любимый Ray Charles, как будто специально.
Не бойся, дедушка и бабушка на даче, а папа с мамой в командировке, они будут в Нью-Йорке до осени, мы можем завтра в их квартиру пойти. А сюда горничная придет только в восемь утра, не бойся.
Голова кружится?
Чепуха, уже все прошло. Жалко, фильм не посмотрела, пойдешь завтра снова, со мной?
Пойду, а кто твой дедушка?
Неважно, потом. Раздевайся.
Раздеваюсь.
Она была на пять лет младше и гораздо опытней.
Перед тем как заснуть, она написала номер телефона на блокнотном листке и положила его поверх моей раскинувшейся в кресле рубашки.
Я ушел в семь.
Без колебаний я стряхнул голубоватый листок на пол. Конечно, ее дедушка мог устроить меня на любую работу. Но я уже был до этого зятем, и жил в номенклатурной квартире, и уходил из нее, положив ключ на подзеркальник и захлопнув дверь навсегда.
Мне хватало этих воспоминаний.
Меня тошнило от них.
Консьерж открыл глаза и прищурился, изготовившись к команде «огонь!».
Недавно политый асфальт на улице был почти черным.
Певчий дрозд покосился на дверцу клетки и взлетел, поджимая ноги, будто убирая шасси…
К чему я это вспомнил? Не знаю. Знаю только, что есть несколько эпизодов в долгой и уже почти полностью прожитой жизни, которые я вспоминаю чаще других. Раннее утро однажды в начале семидесятых, на пустой улице Алексея Толстого, как раз из таких эпизодов. Не то чтобы девушка с налившейся за ночь шишкой на лбу была так уж хороша, или меня возбуждала замаячившая квартира уже не генштабовского, а политбюровского класса. И нельзя сказать, что безумной страстью была полна ночь среди плюшевых медведей под требования Рэя Чарльза «Зажги мой огонь!» — мой огонь горел не слишком жарко.
Но помню все отчетливо, будто кино смотрю.
Или мне кажется, что помню.
К слову, насчет памяти: предмет рассказа, к которому теперь, наконец, приступаю, я уже использовал по крайней мере дважды, в «БѢГЛЕЦЕ» и — мимоходом — в «КАМЕРЕ ХРАНЕНИЯ».
Через двадцать примерно лет после той ночи за уличными столиками в парижском кафе выпивала большая компания «прорабов перестройки», все бывшие внутрипартийные диссиденты, и я, приписанный к ним в качестве «дитяти перестройки», ее нечаянного порождения. Все мы приехали на какую-то конференцию — примерно такую: «Конец империи зла и начало всеобщего счастья». Прибился к нам и великий режиссер, уже давно переселившийся во Францию. Нашу диковатую компанию он рассматривал с откровенным изумлением. Я ляпнул что-то льстивое насчет певчего дрозда, он молча пожал плечами…
Почему тут, в этом тексте, воспоминание о гениальном фильме очень кстати?
Потому что дня через три после той ночи, которая наступила после сеанса в «Повторке» и сменилась прохладным утром на улице Алексея Толстого, — Спиридоновка, вспомнил! Спиридоновка, конечно, в начале которой стоит дом Рябушинского, подаренный Сталиным Горькому, в котором я однажды, задолго до перестройки, выпивал в большой журналистской компании, которую привел родственник пролетарского писателя, журналист одной из московских газет, и мы свалили наши плащи на резные деревянные фигуры, стоявшие у лестницы на второй этаж (а однажды после перестройки я выпивал на даче Пастернака, но это не имеет отношения к рассказу), — так вот, дня через три как раз после той ночи мне позвонил один знакомый и сообщил интересную вещь… Тут, собственно, только и начинается рассказ, за который я все принимаюсь, да никак не примусь. |